На фронте затишье… - Геннадий Воронин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я автомат тут оставлю, — говорит заражающий Егоров. — У нас их пять штук в машине. Бренчат только. И место занимают.
Он кладет ППШ на нары, бросает в угол раздутый до невозможности вещевой мешок и смущенно топчется, не торопясь уходить.
— Тут останется кто-нибудь?
— Не бойся. Никто не тронет.
— Да нет, я не про это, — Егоров мнется. — Там старшего лейтенанта вещи. Ну ладно, пошел я…
Поднимаюсь наверх. Около блиндажа лежат запасные баки, снятые с самоходок. Тут же свалены в груду холсты брезента. Грибан и Бубнов о чем-то беседуют с капитаном и лейтенантом-танкистом. Неслышно подходит сзади Смыслов. Тянет меня за рукав.
— Поговорить надо, Саша…
Отходим в сторону. Я останавливаюсь, но он легонько подталкивает меня еще дальше. Шагаем молча.
— Что-то душа не на месте. И сам не понимаю. Никогда со мной не бывало такого, — невесело произносит Юрка, когда мы остаемся наедине.
— У меня к тебе просьба. Возьми. На всякий случай.
Он протягивает свой толстый кожаный бумажник, достает из кармана гимнастерки комсомольский билет.
— Тут адреса. И ее. И матери. И документы тут.
— Ну зачем ты?..
— Я же сказал тебе — на всякий случай.
Кладу его комсомольский билет вместе со своим — в левый карман гимнастерки, прячу бумажник.
Он смотрит на меня с грустной улыбкой.
— Давай обнимемся, что ли… — и Юрка неуклюже обнимает меня свободной рукой. Я торопливо прижимаюсь к его шершавому, обветренному лицу…
…Самоходки и танки медленно уползают в ночь. Машины трогаются с места по очереди — одна, вторая, третья. Скрежет и лязг железа. И у каждой свое неповторимое лязганье, у каждой по-своему рокочет мотор.
Мы остаемся вдвоем с незнакомым сапером.
— Это они в атаку пошли, в обход, да? — спрашивает солдат.
Он в грязной, обляпанной черноземом шинельке, в разбитых ботинках. Лицо у него в каких-то пятнах. Не поймешь — или обморозился, или с месяц не умывался. Скорее всего последнее…
— На разведку пошли…
— А зачем в ту сторону?
— Не знаю…
Нет никакой охоты отвечать на его вопросы. И без него тошно…
Словно подкрадываясь к нам, из балки выползает лобастый гусеничный бронетранспортер. Он тащит за собой пушку. Идет вверх по склону, прямо на нас. Из открытого сверху стального кузова торчат спаренные пулеметы, виднеются головы солдат. За командира у них старшина. Он понимает меня с полуслова.
— Я в курсе. Залезай сюда. Показывай, куда ехать.
Зенитчиков восемь человек, не считая водителя. Они ни о чем не спрашивают, не проявляют ко мне ни малейшего интереса. Все какие-то сонные. Наверное, им не дали выспаться. А может, укачало в пути.
— Прямо по следу танков. Они ушли только что, — сообщаю я старшине. Он небрежно кивает водителю:
— Тебе ясно? Трогай…
Разведка боем
Останавливаемся в широкой придорожной канаве рядом с тридцатьчетверкой, отколовшейся от основной группы машин. По следам видно — остальные танки и самоходки ушли вперед. Они пересекли дорогу и, наверное, уже окапываются на отметке 184.
Зенитчики оживились, ворчат, переговариваются. К машине подходит танкист — в шлеме, в кожанке.
— Старшего к капитану, — говорит он, приподнимаясь на цыпочках к борту. Старшина спрыгивает вниз и идет вслед за ним к танку.
— Ты напомни, что артиллерия — бог войны. Пусть танкисты нам подчиняются, а не мы им, — кричит ему один из бойцов.
— Дима, швырни мне сидор, — просит снизу молоденький сержант. Ему сбрасывают из кузова вещевой мешок, и он ловко подхватывает его на лету.
Двое солдат так и не просыпаются — продолжают лежать неподвижно, прижавшись друг к другу.
— Шея болит, — ворчит третий. Он крутит головой, словно проверяя, на месте ли шейные позвонки, и спрашивает, ни к кому не обращаясь: — Вроде на место приехали? Да?..
Зенитчикам совсем невдомек, что днем по этому шляху курсировали немецкие грузовики и мотоциклы, что место нашей стоянки не такое уж спокойное, как им кажется.
К моему удивлению, дорогу мы оседлали без единого выстрела. Подкрались, подошли незамеченными. Зато днем немцы не позволили бы нам такой роскоши. Они бы наделали шума. А сейчас притихли, затаились, молчат…
Я выполнил приказание Грибана. Зенитчики соединились с ударной группой, и мне можно отправляться обратно. Но на покинутую высотку не хочется возвращаться. Сейчас там безлюдно. Никого нет. А одиночество для меня хуже всего.
Возвращается старшина. На уровне борта маячит его серая ушанка с надорванным ухом. Он забирается в кузов.
— Ну-ка, ефрейтор, сматывайся к своим! Или вон туда к пушке иди. Здесь мешать будешь.
Он не слишком вежлив и обходителен. Прямо в лоб, без окольных слов дает понять, что на бронетранспортере мне нечего делать. Стаскивая с пулеметного прицела брезент и проверяя ленты, старшина косится на меня недовольно, почти сердито.
Переваливаюсь через борт и, оступившись, чуть не падаю на сержанта, который сидит, прислонившись к гусенице и словно любуясь насаженным на ножик огромным куском тушенки, разглядывает его со всех сторон.
— Тише ты, жмурик! На штык сядешь! — сержант глядит на меня с хитроватым прищуром. На его худом полудетском лице выражение бесшабашности. Шапка лихо сдвинута набекрень. Губы кривятся в иронической усмешке. Он пытается говорить строго, но в голосе ни капельки злости.
— Пропрыгаешь ужин, а жрать всегда вовремя надо, — произносит он назидательным тоном и добавляет миролюбиво: — Как говорили древние греки, лучше заправиться раньше, чем никогда.
Сержант внимательно оглядывает меня и неожиданно предлагает:
— Колбасы хочешь? А то заваруха начнется — и про желудок и про двенадцатиперстную кишку позабудешь.
Он протягивает мне увесистый кусок тушенки и повелительно бросает, кивнув на лежащий рядом вещевой мешок:
— Хлеб тут, сам бери. У нас официантов нет.
Присаживаюсь на станину орудия и с удовольствием уплетаю ароматную свиную тушенку. На тощий желудок она кажется деликатесом.
— Слушай, ефрейтор, тебе сколько лет?
— Восемнадцать.
— А мне семнадцать. Ни одного годка здесь не встретил. Я, как говорится, воспитанник полка. А ты из какого полка — из самоходного или танкового?
— Из самоходного.
— Не из четырнадцать сорок седьмого?
— Ага…
— А Смыслова знаешь?
От удивления я перестаю жевать:
— Конечно. Он здесь, — показываю в сторону дороги, куда ушли танки и самоходки.
— Фома здесь? Факир?!
Сержант глядит на меня расширенными зрачками. Зажав остаток куска зубами и высвободив руки, он хлопает себя по коленям, видимо выражая таким своеобразным способом удивление и восторг.
— Ох и откалывали мы с ним номера в корпусной самодеятельности. Он и сейчас пляшет?
— Иногда. Под пулями… А так ему некогда.
— Ему некогда! Ха-ха… Ты его плохо знаешь.
Сержант разговаривает со мной свысока. Он явно бравирует, изображая из себя бывалого фронтовика.
— Вот бы со Смысловым сейчас увидеться! Его в полку тоже Фомой зовут?
— Не слыхал.
— Это мы его так прозвали. Из-за фамилии. Читал в газетах «Заветное слово Фомы Смыслова»?
— Читал.
— Поэтому и прозвали Фомой. Ты ему привет передай от Левки Чечеткина. Это я Чечеткин. Он знает. Меня полкорпуса знает…
На поле за дорогой ухает взрыв. Бравый сержант вскакивает, всматривается в темноту ночи. Из-за дороги доносятся новые взрывы.
— По местам! — кричат у меня над ухом. Это командует старшина своим зычным и густым басом. Он застегивает шинель. Натягивает перчатки.
— Левка, на место! Кончай жевать!
Чечеткин не спеша засовывает наполовину опорожненную банку в мешок, недовольно ворчит:
— И пожрать не дадут. Опять работенка…
Отпихнув вещмешок ногой и сдвинув шапку на самый затылок, сержант шагает к орудию, на ходу поворачивается ко мне.
— Ты ховайся. А лучше чеши отсюда. Сейчас концерт начнется. Привет Смыслову!
Становится обидно от сознания своей бесполезности. Все заняты каким-нибудь делом. Все готовятся к бою. А я не знаю, куда приткнуться. Отхожу в сторонку и натыкаюсь на глубокую воронку от бомбы. В ней можно укрыться даже вдвоем.
А взрывы за дорогой все чаще. От них стало немного светлее. Неужели немцы успели засечь самоходки и танки?
Старшина подает новую команду. Чечеткин становится к прицелу орудия, что-то крутит, оборачивается к расчету.
— Джанкулов, не разевай матюгальник! Снаряды давай! — кричит он истошным голосом. — Шевелись, братва!
И словно вспугнутая этим криком, ночь в одно мгновение сгорает в ослепительно ярком огне ракет…
До смерти не забуду я эту ночь. Но вспоминается она бессвязно, отрывочно. В память врезались лишь отдельные эпизоды…
…Лежу на жесткой подстилке из веток… В нашем блиндаже как будто все осталось по-старому. Так же потрескивает и чадит лампа-гильза. В углу безмятежно и мирно похрапывает Зуйков. Так же висит на гвозде «хирургический инструмент» помпотеха Шаповалова. И дощатая дверь, в которую приходят и уходят солдаты, скрипит по-прежнему.