Время смерти - Добрица Чосич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может быть, этот грубый подпоручик опять ревнует ее. Господи боже! Мужчины — чудовища. Ревновать в окопах, перед чужими штыками, под пулями, девушку в полевом лазарете к мужчинам без ног и рук, с гноящимися ранами! На смертном одре будет она помнить расставание с дочерью, у ворот госпиталя. Они уже попрощались, она поднималась в экипаж, когда Милена крикнула вслед:
— Мама, если можешь, объясни мне как-нибудь: почему мужчины не верят нам, даже когда мы их любим?
И мать поняла тогда, что не только от усталости и госпитального ужаса у нее тень на лице, складка между бровями, прежде всего поразившая ее, когда она увидела дочь на перроне вокзала в Валеве. За два месяца своей службы в госпитале девушка постарела на десять лет.
— Что же это за человек, Милена, дитя мое, который сейчас может тебя ревновать?
— Он ужасно страдает, мама. Говорит, если я не уйду из госпиталя, он бросит меня и погибнет. А как мне сейчас это сделать?
Мать подавила слезы и злобу на этого глупого Отелло с медалями за героизм и ратные подвиги. Но долго молчала, прежде чем собралась с мыслями.
— Мужчины, дочка, верят лишь тем женщинам, которых не любят. А тебя Владимир любит.
— А почему папа не ревнив?
— Твой папа — нечто другое.
Да, твой папа — нечто другое. Нечто другое. А мы одинаковы. И она, бедняжка, сдалась, едва его увидала. Причем раненого. Она, которая ко всякому чужому и незнакомому человеку испытывала неприязнь, недоверие. Любую встречу, любые знакомства воспринимала как опасность. Чтобы затем с первого взгляда влюбиться в раненого четника[33]! Это действительно несчастье. Вукашин был прав. Несколько неровных, торопливых фраз, рука не поспевала за мыслью. Недописанные слова, ничего о себе, опять больше о Владимире. Этом фатальном Владимире, как сказал Вукашин. Он испугался, едва услышал о Владимире.
И в письме Ивана ни слова нежности. Даже что-то ехидное, когда просит очки. Словно упрекает ее, ставит ей в вину, что она родила его близоруким. «На днях мы безусловно отправимся на фронт. Не могу дождаться». Эту его фразу она все время слышит в себе; видит ее, как подожженный шнур, на стене сада и на темном покрывале постели. Затем в письме несколько тщательно зачеркнутых слов. Ей ни одной буковки не удалось разобрать. Конечно, пожалел ее и вымарал самые тяжкие слова.
Как же он такой будет стрелять в людей и колоть их штыками? Даже если они швабы, как? Она не помнила, чтоб он когда-нибудь дрался в детстве. Он даже не боролся со своими сверстниками. Сколько раз ему доставалось от Милены. Слезы выступят у него на глазах, и он уйдет к себе. Никому ни пощечины, ни царапины, а теперь — со штыком на человека. Как он побежит, когда они, изверги, станут гнать его? Ведь это случится в первом же бою, богородица милостивая! Стоит ему на фронт попасть. Да он же ничего не видит, с балкона в воротах своих друзей не различал, а как ночью, в лесу? А в тумане? Осень наступает, дожди и туман. Что толку в очках, просит прислать три пары, кто на этом свете с тремя парами очков уходил на войну?
Металлическая планка оконного переплета нагрелась от горячего лба, она отодвинулась, пусть остынет, и вновь потонула в плотной крепкой прохладе сада. Снаружи падали листья с ореховых деревьев; пахло хризантемами.
Ребенок словно убежал из дому. Будто даже назло отцу. Тот с ним ни разу не поиграл по-человечески. Все в строгости и серьезно. Какие-то принципы. Новейшее воспитание. Свобода личности. Воспитание воли. Свобода, а без любви. Идеи, а все без нежности. С самой колыбели так. Даже раньше, прежде чем Иван свет божий увидел, Вукашин испытывал какое-то «преровское» чувство по отношению к пока не родившемуся сыну. Нечто такое, чего она никогда не понимала. Не хотела. Или не могла понять.
Она вспоминала и тут же забывала о том светлом воскресном дне, когда они в саду ели черешни и она спросила мужа:
— Ты очень огорчишься, если я не рожу тебе сына?
— Мне бы больше хотелось, чтоб ты родила дочку.
— Не верю. Ты, крестьянский сын, серб, — и больше хочешь дочку?
— Боюсь, чтоб ты не родила еще одного Вукашина!
— Чтоб не был похож на тебя?
— Да. Чтоб не был моим повторением.
— А почему? Господи, неужели мужчина должен быть не таким, как ты?
— Ты роди мне дочку. Я тебя еще больше стану любить.
До родов она несколько раз затевала с ним такой разговор. А Вукашин молчал в ответ на ее расспросы о сыне, не скрывая, что ему весьма неприятно подобное любопытство.
К чему сейчас это? Как она смеет сегодня подозревать его, отца, в отсутствии любви? Подозревать? Разве она его подозревает?
Но даже сразу после родов она первым делом подумала об этом, когда, приходя в себя, услыхала выстрелы с балкона и поняла, что это ее отец радуется появлению внука. Она позвала Вукашина; хотела увидеть его и понять, насколько он обрадован. На рассвете, когда гасили лампы, он, утомленный и задумчивый, стоял у нее в ногах, держась за спинку кровати. Она разглядывала его сквозь полуопущенные веки: даже не кажется счастливым? Он улыбнулся ей. Улыбался долго, долго, любовно и нежно, словно вглядываясь в нее из какой-то дали. Все лицо его превратилось в ту незабываемую улыбку. Она не различала ни его головы, ни рук, ни тела. Была лишь невиданная улыбка, которая ее усыпила. Она заплакала во сне, вероятно от счастья, акушерка разбудила ее, вытирала ей мокрое лицо, утешала: «Ничего больше не бойся. Сын у тебя крупный, как Королевич Марко[34]». И она больше ничего не боялась; позабыла о разговоре, когда они в саду ели черешни в тот светлый воскресный день. У нее не было причин его помнить. Почему она вспоминает сейчас, каким расстроенным, задумчивым застала она Вукашина над колыбелькой?
— Отчего ты так грустно на него смотришь, Вукашин?
Она зажмурилась, чтобы не видеть, как тяжело, в последний раз, падают листья с ореха.
— У него мой лоб. Воображаю, что можно придумать и передумать с таким лбом. Если, как утверждают, по наследству передаются склонности к определенным цветам и запахам, значит, передаются и другие склонности.
— Тебя это беспокоит? Что сын будет похож на тебя?
— Он будет жесток. И несчастен.
Он как-то странно умолк и отошел от кроватки, а она, растерявшись, не сумела ни слова произнести. Долго после этого, всякий раз склоняясь над кроваткой, она спрашивала себя: «Почему Иван будет жесток и несчастен?» Она боролась с собою и сумела избежать какого-либо вывода. И Вукашин не побуждал ее к этому. Но оставался неизменно сдержанным, скупым в своей нежности.
А когда родилась Милена, он искренне горевал о том, что у него, дескать, грубые «преровские ручищи» и он не может купать ребенка. Он вставал ночью, едва она начинала плакать, брал ее на руки, баюкал ее и пел ей какие-то смешные песенки собственного сочинения. И, оправдывая свою нежность к Милене, часто говорил:
— Несчастные эти девочки. Если их не балуют и не любят в отцовском доме, они могут всю жизнь прожить, так и не узнав, что такое нежность. Если у отца нет к ним нежности, то…
— Что — то? Отец — это не весь мир, — возмущалась она.
— Девочку отец должен любить за всех мужчин. А если кроме отца ее еще кто-нибудь полюбит, это и есть то самое, что женщины называют счастьем.
И он опять как-то по-своему умолк; ей не удалось больше ничего услышать из его уст о женской доле. И тогда уже находились поводы для разных дум; она не хотела их, не желала. Она могла обходиться без них.
Почему к Милене он был столь щедр в своей нежности, играх, подарках, великодушен ко всем ее капризам и поступкам? Он лишь улыбался, слушая, что на танцульках она в знак протеста, как сербка, отказывалась плясать польку, кадриль, вальс — все, кроме национального коло. Он ни словом ее не упрекнул, когда по тем же причинам она отказалась учиться играть на фортепьяно. «После австрийской аннексии Боснии и Герцеговины стыдно сербской девушке играть на рояле. Правда, папа?» А он в ответ разразился смехом и дернул ее за косу. Он даже не упрекнул ее, когда из шестого класса гимназии она убежала во Вране по объявлении войны Турции, чтобы стать санитаркой. Он иногда выказывал недовольство по отношению к ней, скорее грусть, нежели раздражение, с тех пор как узнал, что она влюбилась во Владимира, поручика и четника-македонца.
А с Иваном он был совсем другой человек: воспитание и принципы, отеческая строгость и мужское, крестьянское равнодушие, даже когда тот болел, редкие разговоры за обедом, непременно об идеях и об истории; награда за отменные успехи в учебе и подарок в день рождения — старые французские книги; однажды, перед отъездом Ивана в Париж, он провел наедине с сыном целый вечер; написал ему, может быть, несколько писем. И когда Иван за два дня до мобилизации вернулся из Парижа, он ему не обрадовался. В самом деле не обрадовался. Хуже того — даже не старался скрыть недовольство, но, по своему обычаю, промолчал. Помимо расспросов о суждениях французов в связи с сараевским покушением и о том, что говорят о войне студенты из славян, живущих в Австро-Венгрии, она не слышала, чтобы отец и сын беседовали о чем-то ином. И этот разговор тем злосчастным вечером, когда Иван после скромного ужина бесприютных беженцев сообщил, что завтра уходит добровольцем, а он ошарашенно, стиснув челюсти, смотрел на сына, сигарета догорала у него во рту, он позабыл о ней, начали тлеть усы. Иван пытался было встать, отец поспешно кинул окурок в стакан с вином, в свой стакан с невыпитым красным вином, на них было невыносимо глядеть. Она хотела закричать, разразиться рыданиями, но в прихожей хлопали карты и слышались голоса играющих. Она не знала, куда деть руки и как вырваться из этих чемоданов, сундуков, коробок, а Вукашин прохрипел: