Единственная - Ольга Трифонова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она подумал, что у нее слишком высоко открыты ноги, привстала на кушетке и поправила юбку. Снова легла.
— Мои дети любят персики, муж присылает им с Кавказа.
— Ты любишь своих детей?
— Не знаю. Иногда нет. Меня многое в них раздражает: их безделье, то, что они часто ссорятся друг с другом…
— Ты не была бездельницей. Ты много трудилась.
— Да. Мы с сестрой ходили по домам, собирали деньги и вещи для тех, кто был в ссылке, чинили эти вещи, стирали, упаковывали и посылали посылки. Мои дети слишком много тратят времени на игры.
— А твой пасынок тебя тоже раздражает?
— Нет. Я его жалею. Два года назад он пытался покончить с собой из-за несчастной любви. Стрелял в себя, ранил… Это было ужасно, потому что… Мне было очень жалко его.
— Ужасно только поэтому?
— Не только.
— Почему еще?
— Я не хочу говорить.
— Ты его любишь больше, чем пасынка.
— Нет, нет! Просто его отец смеялся над ним, очень жестоко.
— Как жестоко?
— Он сказал: «Даже застрелиться не можешь, как следует».
— Твой пасынок — способный юноша?
— Не очень. Учиться ему трудно, но ведь он вырос в провинции… А все-таки вы не могли бы сесть так, чтобы я вас видела?
— Ты хочешь меня видеть? Зачем?
— Просто трудно разговаривать, когда не видишь собеседника.
— Я не собеседник. Я — врач. Собеседником я буду вечером. Значит, твоя семья помогала большевикам?
— Да.
— Но ведь ты знаешь, что ваша революция сделана на немецкие деньги, что Ленин был немецким шпионом.
— Это неправда!
— Это знают здесь все.
— Так говорили летом семнадцатого в Петрограде в очередях, в трамваях, но это неправда.
— Ну вот видишь. Я говорю, на улицах говорили, а ты говоришь неправда.
— Потому что я точно знаю, что это неправда. Я один раз пришла домой, меня стали расспрашивать об обстановке на улицах, это было после июльского восстания. Вот тогда и говорили, что виновники восстания — тайные агенты Вильгельма, что они убежали на подводной лодке в Германию. Я была девчонка. Не понимала, что эти глупости повторять не следует, и очень смутилась, узнав…
— Узнав что?
— Это неважно. У меня болит голова.
— Ты боготворишь Ленина, как все коммунисты?
— Зоя сказала, что в книге, которую она читает, написано, что Иисус не умер, он ходил по миру и даже здесь есть место, где он бывал. Мне показалось, что Зоя не очень здорова.
— В некотором смысле она более здорова, чем многие другие, считающиеся здоровыми, люди.
— Мы сможем посмотреть то место, о котором говорила Зоя?
— Конечно. Но закончим нашу тему.
— У меня болит голова.
— Последнее. Значит, все-таки тогда даже ты, воспитанная в семье большевиков, повторила, что Ленин — агент Вильгельма.
— Я была глупой девочкой, а вот то, что правительство утверждало это и требовало, чтобы большевики отдали себя в руки правосудия — это была провокация. И один человек сказал, что Ленина юнкера до тюрьмы не доведут, убьют по дороге.
— Кто был этот человек?
— Неважно. Бессмысленно называть его. Я устала.
— Хорошо. Закончим.
Возник перед ней, высокий, в безукоризненном сером костюме, ослепительный воротничок рубашки оттенял смуглость лица. Помог ей встать. И, увидев близко его лицо, она удивилась тонкости и красоте его, огромностью глаз и чуть впалыми веками оно напомнило голову породистой лошади.
— Мы поедем в маленький старинный немецкий город, — сказал он, подойдя к столу. — Ты предпочитаешь на машине или на поезде?
— Не люблю машин. Мне неловко ездить в них.
— Неловко? Перед кем? Здесь машина — не такая уж роскошь. Значит, поездом. Я тоже люблю поезд. Иди гуляй, пей воду. Зайди в гостиницу, прихвати что-нибудь теплое, возвращаться мы будем вечером, в три я за тобой заеду.
Ее давно уже не спрашивали, что она предпочитает, давно никто так не опускал перед ней глаза, и давно ее походка не была такой легкой, когда с высокого крыльца лечебницы она спускалась в парк.
ГЛАВА VI
Он сел напротив нее, вынул тонкий унылого вида журнал.
— Тебе интересно, что за окном, а я это видел много раз. Полчаса почитаю.
Она чуть не фыркнула от возмущения, отвернулась к окну. Там была обыкновенная красота летнего полудня: молодые сосновые леса сменялись полями, покрытыми каким-то цветущим желтым злаком или корнеплодом. Она хотела спросить, что же это за такое желтое растение, взглянула на него и, пораженная выражениям его лица, промолчала. Он не читал, он просто смотрел в свой скучный журнал, и на лице его была такая скорбь, что она едва преодолела желание дотронуться до его худого, торчащего под идеально отглаженной брючиной колена. Она откинула голову на изголовье кресла, закрыла глаза.
— Тебя укачивает? — сухо поинтересовался он. — Может быть, попросить сельтерской?
— Меня не укачивает, сельтерской не хочу.
Она решила сквозь полузакрытые глаза понаблюдать за ним, но выдержала недолго: что-то томило, то ли страшный сон, то ли досада на его безразличие.
— Мне сегодня снился неприятный сон, — сообщила она.
— Это интересно, — сухо сказал он и перевернул страницу.
— Рассказать?
— Если хочешь.
— А вам… не очень интересно?
— Мы ведь не можем заниматься анализом постоянно, — он закрыл журнал, аккуратно заложив кожаной ленточкой страницу. — Итак, к какому периоду жизни относится время сна?
— Начало двадцатых годов. Но это неважно. Человек, которого я очень уважаю в этом сне кричал петухом. Правда, говорят, что он и в действительности кричал петухом, он умер от склероза…
Она рассказала сон, и как проснулась и увидела петуха, сидящего на краю фонтана, и про швейцара, потерпевшего фиаско. Рассказывала живо, но он смотрел холодно и как-то недоброжелательно.
— А зачем ты заходила в комнату к этому человеку, ты помнишь?
— В том то и дело, что нет. Я вдруг забыла, надо ли мне что-то взять из комнаты, или наоборот оставить там, мне было очень неловко.
— Неловко или страшно?
— Скорее неловко, потому что он за мной следил, и я взяла чистый лист бумаги и вышла, и его… одна женщина протянула мне стакан с маслом, было очень противно.
— Значит, она видела, как ты входила или выходила?
— Не знаю. Неважно. Мне ведь все это приснилось, потому что за окном кричал петух.
— Кто это женщина, которая протянула тебе стакан, ты ее знаешь?
— Конечно. Мы вместе работали когда-то.
— А кем ты работала?
— Машинисткой.
— Слишком много сопротивлений и связанных с лечением и реальных. Но дело не в этом. Мы не будем много говорить о твоих сновидениях, потому что это один из способов уйти от лечения, и чем лучше, подробнее мы будем истолковывать сны, тем непонятнее будут следующие. Ты мне будешь сопротивляться еще сильнее. Кроме того, нас поджидает еще одна трудность… Мой учитель… нет, это сложно. Ты любишь своего отца, своего брата?
— У меня два брата. Они и отец — мои самые близкие люди.
— Я так и думал, — он снова открыл журнал и сделал вид, что поглощен чтением.
Она прикрыла глаза и стала рассматривать его и думать, расскажет ли она все Иосифу об этой встрече и об этой поездке.
Павлу, конечно, расскажет, а вот Иосифу вряд ли. Все зависит от того, как они встретятся. Иосиф непредсказуем. Может, выслушает с интересом, а, может, и оскорбить самым грязным словом.
Этот доктор и Иосиф совершенно разные люди. Невозможно представить, чтобы доктор харкнул на пол или на стену, а Иосиф делает это постоянно. Она повесила на стену коврик, он стал очень ловко харкать мимо.
Это лечение бессмысленно, потому что она никогда не скажет, кто она, чья жена, и каков ее муж. Доктор прав — сопротивление огромно. Надо сказать ему, что лечение не имеет смысла, но это будет означать, что они перестанут видаться. Нет, этого она не хочет. Жить рядом и не видеть этот высокий лоб, эту строгую, почти жесткую складку губ, замаскированную усами. Это, пожалуй, общее с Иосифом, у Иосифа восточный жесткий рот, когда он злится, рот превращается в щель. Щель, из которой он извергает бог знает что. Однажды, давным-давно, пришел мрачнее тучи, отшвырнул ногой стул, не стал обедать, ушел в кабинет и завалился на диван. Она была совсем молоденькой недавно девятнадцать исполнилось, хотела бежать за ним, но отец остановил. Шепотом рассказал, что был вечер воспоминаний о революции, его не вспомнили ни разу, что было несправедливо, ему обидно. Она хотела сказать, что действительно тогда они встречались ежедневно, это потом он пропадал в Смольном днями и ночами. Но говорить этого отцу было нельзя: означало напомнить о болезненном, об их тайном романе, о ее бегстве. Вечером отец решился и прошел к нему в кабинет, и она, накрывая чай, слышала, как Иосиф раздраженно сказал: