Южный Календарь (повесть и рассказы) - Антон Александрович Уткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тело вынесли со сторожем-стариком, он держал под мышки, а она за ноги, но уложить его на спину у них не хватило сил, и тело, зацепившись за стенку гроба, упало набок, как будто это пьяный свалился спать.
На обратном пути пошел мелкий дождь, холодный и ленивый, укрыться было негде, так как улица состояла из глухих заборов, тянувшихся сплошь, и лошадь еле переставляла ноги и уже не отзывалась ни на понукания, ни на лозину, а то и вовсе надолго останавливалась, и приходилось спрыгивать в воду и тянуть ее за морду. Наступила уже ночь, а до станции было еще не близко. Ветер, летевший навстречу между постройками, не останавливался ни на минуту и еще больше сбивал несчастную лошадь, беспомощно воротившую понурую голову. Пришлось наконец повернуть к тетке покойного мужа, которая жила по пути, но та сказала, что боится мертвецов, и она пошла дальше, перебросив повод и таща лошадь за собой, и так пришла к дому перед рассветом.
Утром хоронили, и тетка, явившаяся в сильно приталенном бордовом пальто, сшитом портным эвакуированной киностудии, много пила водки и плакала почему-то больше других.
Странно это, но войну она помнит очень хорошо, а то, что было дальше, помнит хуже; да и помнить-то особенно нечего – жизнь как жизнь.
А сейчас она ходит в поликлинику. В поликлинике все таинственно и чисто, как в храме. Дорожки линолеума блестят матовым светом, стоят пальмы в зеленых кадках, а в горшках, облитых переливающейся бликами лазурью, произрастают цветы, а сами горшки висят в железных кольцах, на треногах сваренных и покрашенных арматурных прутьев. Она подолгу сидит в жестком кресле, которое кажется ей мягким – это такие пустяки. Мимо ходят врачи и молоденькие сестры, все в белом, в мягких тапочках, так что шагов их почти не слыхать.
Вот она приходит с улицы, из магазина, выкладывает из тряпичной сумки рис, гречку в бумажных пакетах. Прячет хлеб в железную хлебницу, а потом считает деньги, сдачу. Бумажные она распрямляет, разглаживает и размещает их по достоинству, а монеты складывает в мыльницу. Видит она уже плохо и подносит монеты к самым глазам, разбирая номинал.
А в хорошую погоду гуляет во дворе. Сидя на скамье, она следит, как на площадке играют дети – маленькие, веселые, неуемные зверьки. Мамы у них важные, некоторые в дорогих шубах, другие в ярких нарядных куртках; они стоят кучками и, переговариваясь, наблюдают за малышами, подходят к ним то и дело, вытирают им носы и отряхивают.
Вечером она варит кашу. Вспыхивает газ, распуская вокруг рожка синие лепестки, и сгоревшая спичка падает в пластиковую баночку из-под сметаны. Пока алюминиевая кастрюля шипит и фыркает на маленьком огне, она сидит на круглой табуретке, положив руки на колени – одна на другую, и коричневые, тяжело налитые пальцы тихонько шевелятся от старости. Обратив глаза к дощатому полу, она терпеливо ждет и время от времени пожевывает фиолетовыми губами.
Ложится она рано – с улицы еще доносятся шорохи автомобильных шин, редкие гудки, возникают и пропадают звуки сирены, крики людей и лай собак, хлопает дверь подъезда, а весной из подвала тоскливо и слащаво кричат коты и кошки. Лампа фонаря, который стоит на улице, горит перед самыми окнами. Свет проникает в комнату и заполняет свой излюбленный угол причудливой фигурой. Часы на телевизоре щелкают в тишине железными секундами. Прохладный свет выхватывает из сумрака часть циферблата, а часть его остается темной. Секундная стрелка то вступает на светлое поле, похожее на полнеющий месяц, то скрывается в темном полукруге, и если долго на нее смотреть, то кажется, что стрелка торопится обогнать саму себя, отталкиваясь игольчатым острием от черных делений. И она смотрит, случается, смотрит подолгу, ход иглы завораживает, но уже не пугает – для нее это просто время.
Через стенку она слышит соседей. У соседей часто играет музыка и долго после полуночи плещутся веселые голоса. Лежа в темноте, она прислушивается к звукам, вспоминает, как сама была молода, и мысли, кружась, слетают, как отжившие листья в колодец, – слетают сами собою, еще дальше, еще глубже. И она вспоминает родителей и свое детство. Вот она видит отца. На ногах у него сапоги, а на голове фуражка без кокарды. Фуражка чуть поднята, на козырьке скопились серые следы пальцев, и белая полоска, над которой кожа у него блестит мелким бисером пота, охватывает крепкий загорелый лоб. Она цепляется за край фуражки маленькими пухлыми руками и хочет надвинуть ее отцу на глаза, а отец смеется и отворачивает голову. Солнечный ветер беззвучно шевелит листья деревьев, мать что-то недовольно выговаривает отцу, как будто ругает его, и он, продолжая улыбаться, опускает ее на землю. Рты открываются, но слов не слышно. Не слышно и никаких других звуков. Только тень от низкого облака накрывает половину двора, и молча шумят деревья. Она бежит по траве и утыкается матери в колени, нащупывая их лицом в колеблющихся складках юбки. И отец, и мать стоят перед ней, как живые, но почему-то вместо лиц у них просто светлые пятна, хотя на стене под стеклом висят их старые фотографии – все сразу в одной раме.
Она смотрит не мигая на стену, где неподвижно застыл свет фонаря, и видит еще одно – видит отчетливо, будто наяву, и только запаха не может никак вспомнить: излучина большой, широкой реки, невыносимое солнце наполняет высь ослепительным светом, по степи к переправе со всех сторон бегут дороги, расходятся, сходятся, двоятся, расползаются, сплетаются, спускаются и словно ныряют с берега в светлые текучие струи, и этого уже не видно, еще не видно. И по одной из этих дорог едет телега, рядом шагает отец, сапоги его густо осыпаны теплой пылью, а на телеге боком сидит она и смотрит на реку из-за лошадиной шеи. На реке множество лодок, они застыли на поверхности воды темными штрихами, и вода неистово переливается, блещет рябью на солнце. А на другом высоком берегу уступами разбросана станица, крыши в пышных зеленых садах, цветут черешни и яблони, на пригорках высятся церкви, колокольни словно взлетают в