В родном углу. Как жила и чем дышала старая Москва - Сергей Николаевич Дурылин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «молодцовскую» ход нам возбранялся, но тем сильнее хотелось туда проникнуть – к городским «мальчикам», которые были лет на семь, на восемь старше нас, и оттого тем желаннее казалась дружба с ними.
Увы, в «молодцовской» познал я первые опыты курения, но без дальнейших последствий: курильщиком я не стал и в малой степени.
В трех комнатах второй половины нижнего жилья жили сестры; у старших сестер главной достопримечательностью для нас был туалетный столик, весь в белой кисее и голубых бантиках, с флаконами духов.
Старшие сестры были большие рукодельницы, у них в комнате всегда стояли пяльцы; вышивали гладью по полотну, работали «строчку»: в полотняных простынях и наволочках делали особую решетку и покрывали ее узорами; шили по канве бумагой, шелком, шерстью; вязали кружева. Гардины и занавесы на окнах, подзоры у кроватей, скатерти на столах – все было работы сестер. На стене висела этажерка с златообрезными книгами в коленкоровых переплетах, полученными в награду братом Михаилом. Но эти хорошо переплетенные Пушкин, Гоголь, Лермонтов читались не слишком усердно; гораздо усерднее читались романы и журналы, которые брали из библиотеки Александрова на Разгуляе – единственной тогда на все Елохово.
Комната младших сестер не имела своих достопримечательностей, кроме географических карт, глобуса и образа Спаса – копии с того, что висел в зале наверху.
Было еще две комнаты – самой старшей сестры Настасьи Николаевны, вдовы, вернувшейся в родительский дом, и брата Михаила, студента университета.
В Настиной комнате, темной и угрюмой, с окном, зачем-то от древних времен накрепко закрывавшимся чугунным болтом, с «угольником» в три образа, с письменным столом, для меня была одна замечательность: альбом гравюр на дереве к Шекспиру. Иногда сестра брала меня к себе «в гости», поила чаем и позволяла рассматривать этот альбом. Тут впервые познакомился я с образами Шекспира. Как сейчас помню, какое сильное впечатление произвела на меня сцена отравления спящего короля в «Гамлете», три ведьмы «Макбета» и король Лир в короне, безумствующий в бурю.
Это был мой первый восторг-ужас перед Шекспиром, а был я тогда неграмотен и мал.
У Насти же был Мей (я и в него заглянул очень рано) и два-три переплетенных тома вольфовской «Нови» [52].
Мишина комната в одно окно в сад была нашей классной: брат Михаил, студент Московского университета, был первым моим учителем. С комнатой этой связаны у меня не особенно приятные воспоминания именно потому, что она была классная: «корень учения горек» – и что окно ее выходило в сад. Своей сиреневой лаской и яблочным лакомством сад манил меня от неласковой этимологии Кирпичникова и Гилярова и от совсем несладкого задачника Малинина и Буренина.
Я любил с учебником в руках валяться на кровати брата Михаила и рассматривать висевшую над нею цветистую олеографию «Венки» Якобия[53]: девушки в русских сарафанах, сидя в лодке, пускают венки по воде. Под олеографией висело расписание лекций юридического факультета, я вытвердил его наизусть, находя, что знать, что ординарный профессор Мрочек-Дроздовский читает историю русского права, а Чупров – политическую экономию, куда интереснее, чем затвердить стишки про букву «ять»:
Бѣл, бѣда, бѣлый, бѣс,
Вѣдать, вѣк, вѣнок, вѣра, вѣсъ
и т. д.
Вероятно, самые названия «политическая экономия», «энциклопедия права» манили меня загадочною непонятностью или полупонятностью, а имена профессоров Колоколов, Гамбаров, Янжул и в особенности зловещее Мрочек-Дроздовский звучали как прозвища каких-то невероятных существ!
Как бы то ни было, подробнейшее расписание лекций я вытвердил наизусть и мог безошибочно сказать брату, в какие часы и в какой аудитории читает такой-то профессор. Добавлю, что самое сильное впечатление производил на меня титул «экстраординарный профессор». Это звучало поистине «гордо и грозно»: экс-тра-ор-ди-нарный!
Под расписанием лекций висел в виде подчасника шелковый рог изобилия.
Стол, за которым брат готовился к лекциям, а нам давал уроки, был весь изрисован чернильными и карандашными профилями, головками и силуэтами профессоров и актеров Большого театра; это было делом брата Михаила.
Стены его комнаты были оштукатурены и выбелены, на них была та же нелепая пестрядь голов, профилей и силуэтов. На одной из стен висели олеографии Зичи[54] к «Демону» и к «Тарасу Бульбе». Это были первые зримые облики великих образов словесных, запомнившиеся мне на всю жизнь. Была и висячая этажерка с литографированными лекциями и с немногими книгами. Из них я запомнил две поразившие меня фамилии – Помяловский и Златовратский. Ни того, ни другого я не полюбил, когда заглянул в эти книги.
Из Мишиной комнаты был запрещенный для нас и вообще закрытый выход в «молодцовскую»; проделанный в толстой кирпичной стене, он был завешен занавеской и служил брату гардеробом. Нам он казался ходом в какое-то подземелье, вроде того, что изображено на картине Зичи с его польской красавицей, томящейся от голода и ждущей себе избавителя в лице Андрия Бульбы. И в самом деле, ход этот был странен, как и вообще было странно, что другая половина нижнего жилья устроена на низких сводах, отделена от первой половины толстейшей капитальной стеной, а уровень пола в ней значительно ниже, чем в главной половине нижнего жилья. Все это было тайной неизвестных строителей старого дома. Через эту запретную дверь, случалось, мы исчезали из классной в «молодцовскую», на волю, от оков Гилярова-Кирпичникова, Малинина-Буренина и прочих первоначальных мучителей моего отрочества.
Самым же таинственным в доме была для нас действительно непонятная горница, смежная с большой комнатой младших сестер.
Из этой комнаты дверь вела в деревянную оштукатуренную пристройку, на которой покоилась обширная, уже знакомая нам терраса, выступавшая прямоугольником в сад.
В пристройке этой и был проход из нижнего жилья в сад, в летнее время всегда открытый и залитый солнцем. Но рядом с проходом было особое помещение с голландской печью, с окнами: одно выходило в сад, другое – почему-то в комнату сестер. Окна эти были наглухо закрыты раз навсегда ставнями; печь в горнице никогда не топилась и медленно разрушалась; горница была завалена всяким хламом; в ней пахло мышами; и только в два сердечка, прорезанные в ставнях, проникал в горницу солнечный свет; на фоне застоялой тьмы эти сердечки пламенели горячей кровью.
Зачем и кем была