Бедный расточитель - Эрнст Вайс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве ты не веришь в бога? — спросил я.
— В бога? — переспросил он, застигнутый врасплох. — Во всяком случае, не в области врачевания. Этим я никак не помог бы моим больным.
— Но ты веришь или не веришь?
— Не знаю. Я верую, как всякий порядочный человек. Я верую в моего старого императора и в мое дорогое отечество. И как следствие этого, если позволительно так выразиться, я верую в бога. А вот тебе не следует слишком слушаться матери. В нынешнем положении ее, разумеется, терзают религиозные настроения. Это имеет чисто физиологическое основание. Терзают — не совсем то слово. Ей они приятны. Она беседует со святым духом, как я беседую с тобой. В сущности, я с удовольствием разговариваю с тобой. И, честное слово, время от времени это очень приятно. Мне будет недоставать тебя. Может быть, я все-таки приеду к вам недели на две. — Он забыл, что уже твердо обещал это. — Ведь замечательно, что мы так великолепно понимаем друг друга. А ты как думаешь? Там, в Пушбахтале можно арендовать ручей с форелями просто за гроши. Хочешь?
— Не знаю.
— Вот видишь, — сказал он, и прежняя безобразная улыбка показалась на его лице, я ясно увидел ее, когда мы подошли к дверям, прежде чем он выключил электричество. — Ты не знаешь, хочется ли тебе удить форелей, а я должен знать, рожден ли ты для нашего отвратительного призвания, да еще и отвечать за тебя. Но мы посмотрим, оба. Береги мамочку. Не пускайте Юдифь одну в деревню. Если Валли будет слишком перегружена, я говорю серьезно, ведь работы ей на вас троих да еще в саду и в доме невпроворот, — возьмите младшую дочь бургомистра. Как же ее зовут? Вероника, да, Вероника… Вероника. — И, повторяя это имя, он втолкнул меня за плечи в комнату, где в темноте неясно белела постланная на ночь постель с маленькой думочкой, как в старые времена.
Потом он опять вернулся к себе, и я услышал, как он крутит ручку телефона. Раздался звонок, отец начал разговаривать, должно быть, с клиникой или с кем-нибудь из пациентов, как всегда, коротко, ясно, с длинными паузами. Я уснул.
11
Когда я проснулся на другое утро, мне показалось, что я снова в родном городе. Сначала я не понял, откуда взялось это ощущение. Потом я услышал на тумбочке тиканье великолепных новеньких золотых часов, приглушенное подложенным под них лоскутком. Отец не забыл, значит, о старой моей просьбе. И мне потому вспомнились последние недели в родном городе, что я спал тогда рядом с отцом и каждый день, засыпая и просыпаясь, слышал тиканье его часов и втайне ему завидовал.
Сейчас отец был уже в клинике, и я не мог поблагодарить его. На радостях я показал часы матери, которая, увидев их, как-то смутилась, но ничего не сказала.
Мы торопились. Юдифь требовала, чтобы в дорогу на нее надели самое красивое, небесно-голубое шелковое платьице, мать уступила, но когда встал вопрос о перчатках и банте, дело все же не обошлось без слез. Юдифь, продолжая безмолвно плакать, упрямо уселась на сундук и не тронулась с места, даже когда швейцар и слуга отца (уже не старый Лука, а другой) пришли, чтобы погрузить сундук вместе со всеми прочими вещами на тачку и отвезти на вокзал.
Обычно я мало занимался сестрой. Я восхищался ее воистину чарующей красотой, я завидовал иногда любви, доходившей до баловства и даже до обожания, которой окружали ее отец и мать, но я еще не привык к ней по-настоящему. В сущности, она была мне чужой, и ее робкая привязанность раздражала меня. Я должен был быть добрым взрослым братом, и я пытался иногда играть с ней. Но хотя я был мастер на бесконечные выдумки, когда играл с товарищами, в присутствии Юдифи я смущался. Я ничего не мог придумать, зевал, и она напрасно ждала продолжения игры. Мысли мои витали далеко. Я не любил ее. Ни той, повторяю, страстной любовью, которую питал к отцу, ни той покровительственной, снисходительной товарищеской любовью, которую чувствовал к матери. Но Юдифь заключила в свое упрямое сердце только меня.
Наконец я решительно снял девочку с ее трона и вынес на лестницу. Она была такой легонькой! Юдифь просияла, улыбнулась, и тоненькими пальчиками стала приглаживать свои волосы, словно стыдясь, что она растрепана.
Как ни была она мала, она все-таки уже сознавала свою красоту и свою власть, власть Юдифи над людьми, почти над всеми, кроме меня. И поэтому она не огорчилась, когда я спустил ее на первой же площадке. Она послушно взяла меня за руку и пошла вниз «пешком». Валли ждала у подъезда, она натянула на руки ребенка дорожные перчатки, серые и толстые, вместо белых лайковых, и Юдифь, которая только что так дико сопротивлялась и даже ударила маму по лицу, спокойно позволила делать с собой все, что угодно, глядя на меня снизу вверх.
Я перестал обращать на нее внимание, я был еще в полном восторге от моих новых часов. Сверив с ближайшими городскими часами, я поставил их правильно, они спешили на несколько минут. Так продолжалось всю дорогу. Я всюду сравнивал время со временем на моих часах и не мог понять, отчего это вокзальные часы идут так неправильно. Мать, смущенно улыбаясь, перешептывалась о чем-то с Валли, и обе украдкой поглядывали на меня. Я еще раз спросил мать, в чем дело, она не хотела говорить. Но Валли не могла хранить от меня секретов, и на ближайшей большой станции, где мы долго стояли и все вокзальные часы — их там было трое — совершенно неверно показывали время, хотя на всех трех оно совпадало, я узнал историю новеньких часов.
Почти двадцать лет назад, дедушка и бабушка — родители моей матери, которые в свое время проявили скаредность в отношении моего отца (между прочим, и при выплате приданого), подарили ему к помолвке эти часы. Часы шли неверно; у отца случались из-за этого неприятности, раза два или три часы отправляли к часовщику, но исправить их было невозможно, и отец спрятал их. Теперь он извлек эти часы на свет божий, чтобы исполнить мое желание, в сущности — единственное, если не считать выбора профессии.
Я не мог этому поверить. Но на этот раз мать не лгала, хотя иногда, ради сохранения мира, она не останавливалась перед маленькой ложью, как, впрочем, и я. Да, я вынужден был ей поверить. Мать велела мне открыть нижнюю крышку часов, и здесь, благодаря моему удивительно острому зрению, я увидел выгравированные цифры — даты различных починок, по меньшей мере, трех…
Как это уже было однажды, мне снова пришлось бороться за свою любовь к отцу. Мне снова пришлось простить его, но, как всегда, он стал мне от этого еще дороже. Я убедил себя, что, стесненный большими расходами, отец все-таки хотел сделать мне ценный подарок, а золотые часы стоили куда больше обычных никелевых, которые уже много лет назад были у всех моих товарищей, даже у сына бедного чиновника, у Перикла. Золото на часах было очень высокой пробы. Я просто не хотел видеть в поступке отца ничего преднамеренного, не желал допустить и мысли об этом. Мне хотелось только одного: никогда больше не брать в руки эту дурацкую штуку. Как охотно швырнул бы я ее в ручей, где водились форели, но я не решился. Я боялся, что отец потребует меня к ответу…
Это лето, несмотря на прекрасную погоду, особенно в первые дни, и на необычайную нежность, которой меня окружали все три женщины, мать, сестра и Валли, становившаяся все краше и милее, превратилось для меня в настоящую пытку.
Валли тоже не чувствовала себя счастливой. Правда, почти целый день, не считая двух-трех часов, мы проводили вместе, но моя мать, желая разгрузить свою горничную, взяла на лето в услужение и ее сестру Веронику; хотя Вероника походила на большинство некрасивых, костлявых и неприветливых дочерей этих мест, Валли ревновала меня к младшей сестре — Вероника была моя ровесница. Меня Вероника ничуть не волновала, зато Валли я теперь просто возненавидел. Она слишком возбуждала меня. И все-таки я уже начал ей поддаваться. Меня терзало страшное нетерпение, и я бросил регулярные занятия. Прежде они поглощали меня целиком, теперь я откладывал их со дня на день. Я думал только о Валли, только о ней одной. И все-таки мне еще удавалось держаться вдали от нее. Нетерпение и беспокойные ночи — и вдруг, на секунду, дурманящее, по существу совершенно чуждое, почти возмущающее меня чувство. Сознательное бегство от нее и бессознательные поиски встреч и угрызения совести в предчувствии падения. Но я сознавал, что не должен пасть, не должен во имя отца. Я отправился к славному местному священнику. Он знал меня много лет, и подобные искушения плоти казались ему чем-то вполне естественным и легко преодолимым. Я не назвал ему имени той, о которой шла речь, да старого пастыря это и не занимало. Он велел мне ни в коем случае не прикасаться к женщине, к которой меня влечет плоть. Кроме того, он посоветовал мне заниматься физическими упражнениями — ходить в горы, работать в саду, плавать, удить и т.п. Наконец, приказал аккуратно ходить к обедне, избегать нескромных мыслей и прежде всего регулярно являться на исповедь. Все эти приказания я выполнял. Я чувствовал, что не смею поддаваться искушению, что мое будущее, мое призвание, нет — вся моя жизнь зависит от силы моего сопротивления, и в этом я не ошибся. Я относился к Валли серьезнее, чем священник, которому подобные грехи здесь, в этой местности, представлялись не слишком безнравственными — ведь это была «природа», и они казались ему столь же естественными, как моему отцу религиозные размышления моей матери во время ее беременности. Падение было для священника обыденным, а не смертным грехом. Мне же, почти бессознательно, оно казалось преступлением, и это давало мне силы избегать прикосновения к Валли.