Тоомас Нипернаади - Аугуст Гайлит
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кюйп не ответил, позвал Анне-Мари, запер трактир, и они вдвоем отправились смотреть Кюйповы покосы, которые были за водопадом. Кюйп шагал впереди, Анне-Мари за ним.
- Нет, придется мне утопить его в болоте или в реке, - возгласил Нипернаади, - это точно! Никакой жизни нет, пока этакий жук все время перебегает тебе дорогу.
И разозленный, кинулся домой.
- Йоона, - крикнул он, врываясь в дом, - куда это годится — мы, два молодых красивых парня, должны спокойно смотреть, как обходится этот хрыч с Анне-Мари? По своему недалекому усмотрению, будто со своей послушной благоверной. С этим делом надо кончать, и немедленно, сразу. Я человек добрый, и я не могу спокойно смотреть, как женщина страдает изо дня в день и нет ей в жизни ни единого светлого часа!
- Так ли уж она страдает? - усомнился Йоона.
- Ах, на страдает? - нетерпеливо вскричал Нипернаади. - По-твоему, великое счастье жить с таким хапугой под одной крышей? А чем он славен? - кривыми своими ногами, на которых он ходит по своим делишкам. Ах, Йоона, иди уже поскорее в город!
Он подсел к столу и нервно забарабанил пальцами.
- До чего ты, Йоона, бесчувственный человек, - продолжил он мрачно. - Не понимаю, как ты можешь сидеть так спокойно? Никуда ты не идешь, ничего не делаешь, высиживаешь тут, как полусонная наседка. Даже петь бросил. Йоона, отчего ты иногда не споешь мне?
Йоона улыбнулся и послушно стал напевать.
Нипернаади прислушался, задрал нос и покачал головой.
- Нет, Йоона, - нетерпеливо прервал он певца, - этим ты меня не развеселишь. Голос у тебя прямо-таки небесный, что верно, то верно, и после смерти ты наверняка станешь запевалой в хоре Господнем. А мне песня нравится, только когда я сам пою. Иначе это одно из самых отвратительных занятий. Лучше брось петь, кидай мешок за спину и двигай в город. А, Йоона?
Йоона расстроенно вздохнул.
- Нельзя ли хоть повременить с этим осушением? - спросил он робко. - Отложи эти бурения на потом, ну хоть на будущую весну или, по крайней мере на осень? К тому времени найдем какого-нибудь помощника, да и у меня времени будет побольше. Работа в лес не убежит, никогда еще такого не бывало. Раз надо сделать, значит придется, никуда от этого не денешься и зачем тогда так спешить?
Нипернаади вскочил.
- Ты в своем уме?! - испуганно воскликнул он. - Отложить такую работу?
Он подошел вплотную к Йооне.
- Знаешь, друг, - заговорил он важно и проникновенно, - эта работа может стать делом всей моей жизни. Все, что я сделал до сих пор, может кануть, а это останется навеки! Я даже думаю, что когда-нибудь в будущем, лет через сто или двести, это болото будет называться уже не Маарла, а Тоомас Нипернаади. Ты только вообрази — луг Тоомаса Нипернаади, и я, тогда уже скелет в могиле, улыбнусь, порадуюсь и пробормочу: ладно, называйте, я не против! И если ты будешь мне добрым помощником, Йоона, твое имя тоже прославится. Окрестят и твоим именем какой-нибудь перелесок, холмик, будь уверен! Да-да, и ничего невероятного, если все так и будет, я в это твердо верю. И я должен повременить и отставить работу до осени?!
Он дважды обошел комнату.
- А что скажет Кюйп? - возразил Йоона. - Согласен ли она на осушение Маарла? У него покос прямо под водопадом, мы же его затопим. Еще и полицию позовет...
- С Кюйпом мы управимся! - воскликнул Нипернаади неистово. - Чего проще — свернуть ему шею и утопить в этом самом болоте?! И пусть не грозит полицией, у меня там тоже есть друзья!
- В какое ужасное место забросила меня судьба! - воскликнул он жестикулируя. От раздражения его густые брови подергивались, глаза горели. - Все здесь как медведи в берлоге, спят да рычат. И никто не стремится к свершениям, великим, невероятным свершениям. Сидят, как улитки, в раковине и не могут от нее избавиться! И ты, Йоона, такая же улитка, крохотная, до того крохотная, что вот смотрю я на тебя и не вижу. Никак не углядеть тебя, верно, придется поместить под микроскоп, может, тогда рассмотрю.
И уже не владея собой, он выбежал вон, и дверь с грохотом захлопнулась за ним.
Была ночь — он постоял, провел рукой по лбу, подумал, поразмыслил, а потом отправился паромом через реку. Долго крадучись ходил он вокруг трактира, наконец распахнул дверь и вошел.
- Анне-Мари, - заговорил он шепотом, - не бойся, это не вор и не грабитель, это всего лишь я. Ты спи себе спокойно, я тебя не потревожу, я только на минутку заглянул, потому что у меня такое чувство, будто подметки горят и нигде не найти мне покоя. Довольно и того, если ты будешь слушать хотя бы вполуха, а так можешь себе спать. Правда, Анне-Мари, ты ведь ничуть не сердишься?
Послышался хруст сена.
- Замечательно, - повеселел он, - ты здесь, и я уже издалека чую тепло твоего тела и мягкую ласковость твоих рук. Ты будто крот под землей, и твои лукавые глазки поблескивают в темноте. Ладно, Анне-Мари, придет время, когда я буду держать тебя на руках и все вокруг будет залито твоим смехом, ты станешь вырываться. Но не тут-то было, ты будешь у меня, как окунь, пойманный за жабры, что толку метаться, трепыхаться? Покорись, воздавай хвалу любезному творцу и будь довольна своей судьбой!
Но сегодня я печален, мне кажется, что я лебедь, что настала осень и пора улетать на юг. Уже деревья в медном уборе, стыдливо наги пурпурно-красные кусты, стебли метелками уставились в небо, все тропы, поля уже укрыты палой листвой, словно пестрой тигриною шкурой. Одни только красные гроздья рябины да темные ветки сосен и елей угрюмо качаются под завывания осени. А поля до того буры, такие бурые да серые, а на склонах и в ложбинах уже забелел ранний снег. Я улетаю и чувствую, все миновало, никогда больше не видеть мне эти леса, эти поля, эти болота — последний полет, последнее прощание. Там, на далеком юге, опадут мои гордые крылья и подломится белая шея.
И в предчувствии близкого конца я пытаюсь в последний раз посмотреть вниз, будто стремлюсь унести с собой в небытие все те места, над которыми я из лета в лето совершал свои гордые полеты. Слыхала ль ты лебединую песнь? Это лишь вскрик, жуткий, умопомрачительный, безумный, словно с криком из груди исторгаются последние силы, последняя радость жизни низвергается на эти поля, которые смотрят на тебя, как постаревшая возлюбленная.
А из хижин и хибар подымаются в прохладный воздух седые столбы дыма, взлаивают собаки, возы тянутся по дорогам, реки и озера уже скованы ледяным покровом, но это уже далеко, так далеко от меня! Я вижу — но сердце хладно и немо — на что теперь мне все это? Ничего нельзя унести с собою, лишь себя одного понесу я в могилу.
Зачем в разгар лета думать об осени, бренности?
Ах, Анне-Мари, кто знает, может быть, и для меня это лето — последнее путешествие и последнее прощание! А то, что будет после, будет уже иным, совсем иным.
От этих белых ночей мы печалимся и шалеем.
Хочется говорить одни лишь нежные слова, но я чувствую, что с губ срывается как будто трупный запах. В эти белые ночи наша душа покидает свою оболочку и беспокойным пилигримом странствует, бог весть какими путями-дорогами, одна-одинешенька. В каких болотах, каких чащах водит она дружбу с нечистым духом, папоротником, ведьмой, какие праздники празднует с призраками! Может, бывает и в чужеземных странах и отказывается в своих скитаниях даже там, куда не простирается наш разум. Наверное, поэтому мы, северяне, так тоскуем по новым землям и странам и ни одно место не кажется нам подлинной родиной, безвозвратным приютом. Нам даже отчий дом как тень дерева цыгану — остановиться можно, но остаться — никогда! Чем выше поднимается солнце, тем беспокойнее мы становимся, словно птицы, угодившие в силки, глаза налились кровью, а рот свело в безумном крике. Вот и выходит, что белые ночи стали для нас ночами страданий, беспокойства и печали. Душа нас покинула, душа скитается сама по себе, своими путями-дорогами, одна, а оболочка переживает, жаждет вернуть свою душу, мечется, потому что не уйти ей от земли, приросла к ней, как дерево корнями. Вот что такое белые ночи.
Наверное, поэтому я и не нахожу себе места.
Лихорадочно цепляюсь за любую мысль, любое намерение, потому что не могу быть стоялой водой, бездействовать. Одна мысль подгоняет другую, к одному делу ладятся еще десять. Как часто замышляю что-то хорошее, а кончается все это худо. Что поделаешь Анне-Мари, - не везет.
Помню один случай в городе.
Как-то зимним утром большой компанией шли мы из питейного заведения домой. Были при нас милые дамы, а мы сами — в цилиндрах и белых перчатках. Мы были навеселе, но в меру, куролесили, смеялись, бросались снежками. И вот, когда мы проходили Петровским рынком я заметил девчушку, стоявшую с большой корзиной. Она посинела от холода, а ее худые пальчонки были, как клубок змеенышей. Ребенок дрожмя дрожал в своей ситцевой одежонке, из развалившихся башмаков выглядывали голые пальцы. Она собирала на рынке конские катыши, которыми бедняки с окраин кормят свиней. Мне стало жаль это замерзающее дитя, и я без всякой задней мысли забрал корзину и стал ей помогать. На рынок уже съезжались люди, и прохожие один за другим стали останавливаться. Всем было интересно редкостное зрелище: господин в цилиндре и белых перчатках подбирает на улице конский навоз. Послышался смех, подковырки, издевки, но я, занятый своим делом, не обращал на них ни малейшего внимания. И через пару минут я был взят в кольцо плотной толпой. Пекарята и подметальщики, фабричные рабочие и шоферы, трубочисты и базарные торговки — все сбились вокруг и кричали. Кто-то толкнул меня, я упал на камни, корзина опрокинулась, и вместе с ней я оказался под ногами толпы. Каждый считал своим непременным долгом пнуть меня хотя бы раз-другой, будто я был распоследним негодяем. А потом, когда народ начал расходиться, я увидел у стены замерзшую девочку. Она размахивала своими кулачками и поносила меня такими словами, каких я никогда прежде не слыхал, ведь я сломал ее корзину и теперь дома ее ждала трепка.