Весенняя река - Антанас Венцлова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— «…Все беды и несчастья от того, что одни, ничего не делая, все имеют, другие же работают как волы, а лишены всего; дабы этого не было, надо сделать так, чтоб никто не мог один загребать много богатства…»
Он поднял голову, посмотрел, слушаем ли мы, и читал дальше:
— «Нужно, чтоб все люди сообща работали и чтоб тот только ел хлеб, кто работает, иначе говоря, нужно установить социалистические порядки. Только при таких порядках исчезнут всякие дармоеды, которые на чужом поту себе богатство копят… юным девушкам не придется из-за куска хлеба свое тело продавать. И настанут тогда настоящие любовь, братство и равенство всех людей».
— Тело продавать!.. Равенство!.. — бормотала тетя. — Вот угодишь за эти финти-минти в Сиберию, будешь знать… Против господ ишь они прут, против богатеев…
— А ты бы, Анастазия, помолчала, — вмешался отец. — Много ведь правды в таких словах. Я тоже вот, бывает, подумываю, откуда все эти беды берутся. Вот Аушлякас, вот паграужяйский барин и макаускайский тоже — что они все делают? Ничего. Разве с тросточкой погуляют, когда другие работают, и поторопят. А кто лучше всех живет? Вот такие и живут. Не думай, эти цицилисты…
— И ты, Тамошюс, уже с ума сходишь? Исповедоваться надо в таких речах, замаливать грехи!..
— Эх, это ты только и знаешь, — отмахнулся отец и, наверное не желая больше спорить, вышел во двор.
— Хотите вы или нет, — твердо сказал Тачилаускас, — а социализм все равно когда-нибудь утвердится! Может, наши кости и погниют к тому времени, но попомните мои слова! Господ не станет и ваших любимых ксендзов тоже, тетушка, а всем будут владеть те, у кого мозолистые руки. И жизнь будет иная — вольность, равенство, понятно? Помянете мои слова! Вы думаете, что это я… что я, темный человек? Все это первый объявил Карл Маркс… понятно? Вот кто показал путь рабочему человеку…
— А этот еще кто такой, твой Маркс? — полюбопытствовала мама, тихо вязавшая чулок.
— То большой человек из Германии… Вождь рабочих… Разуму необыкновенного… Родился в тысяча восемьсот восемнадцатом году в Трире. Отец был присяжным поверенным. Учился мальчик в трирской гимназии, потом студентом занимался в Бойне, а потом еще в Берлинском университете…
— Наварситете, наварситете… Сам ты наварситет!.. — сердито говорила тетя. — Только туману нам тут в глаза напускаешь… Сам-то хоть знаешь, что этот наварситет значит?
— А чего мне не знать? Училище такое, понятно, где студенты… А коли вам, тетушка, не нравится социализм, то я спою для вас «Песню богомолок»…
И он затянул:
Мы-ы все де-евушки будто ове-ечки…Ножки богомольно скрестивши…
Услышав «Песню богомолок», мы, дети, прыснули со смеху. Ведь и отец иногда поговаривал, что наша тетя, не заполучив мужа, записалась в богомолки. И тетя не выдержала:
— Да замолчишь ты или нет? — вскочила она и, схватив со стола какую-то тряпку, запустила ею в Тачилаускаса.
— Молчу, молчу, тетушка! — Мастер со смехом закрыл лицо рукой. — Так ведь и убить недолго…
— Не я, а такие цицилисты, вроде тебя, народ убивают… — все еще сердилась тетя Анастазия.
И вот однажды Тачилаускас снял фартук, с которым он расставался только за столом да в кровати, и снова засунул свой инструмент и обрезки кожи в мешок. С маленького столика-верстака он смахнул в горсть и завернул свои деревянные гвоздики, скатал дратву, забрал вар. Сестра Кастанция радовалась новым башмакам. Отцовы сапоги мастер хорошо вычистил — хоть смотрись в них. Будто новые стали и тетины и мамины башмачки. На сей раз мне не успели пошить ботинок, хотя отец вроде и обещал. Мол, когда всем кончит, если время найдется… А времени-то как раз у сапожника и не оказалось. Я снова остался без хорошей обувки. Дело шло к весне, скоро я на все лето и клумпы отложу в сторонку.
Тачилаускас подал каждому руку, поблагодарил за деньги, которые отец сунул ему в руку. Из окна чулана мы видели, как мастер с мешком на спине, прихрамывая, взбирается в гору. Он уходил куда-то далеко.
— Хороший парень… — сказал отец. — И разуму набрался, книгу любит.
— Цицилист… — буркнула тетя. — И звать таких не надо… Только таскаются но белу свету и дурное семя сеют…
В избе после ухода сапожника стало пусто и тихо. Неуютно, как на похоронах. Кончились споры. Тетя, взяв книгу песнопений затянула святой гимн. А я все думал: «Что это за семя, которое сеет Тачилаускас? И почему это семя дурное?»
ВСАДНИК
День был на редкость погожий и теплый. На полях уже стояли ржаные и пшеничные суслоны, да и яровые уже белели. Не за горами была та пора, когда и овес, и ячмень, и горох, и даже второсборный клевер рядами улягутся под косой, и в воздухе залетает паутина, свидетельница наступившего бабьего лета…
Вроде бы все радовало сердце, но люди на нашем, да и на других хуторах ходили мрачные, опустив руки.
— За что ни возьмешься, из рук валится, — говорила мама. — Вот не думала, что все таким постылым будет.
— Пока живы, — не согласился с ней отец, — нос вешать не годится. Мы же люди: ни нам, ни детям без еды да без одежи не обойтись… Да и тихо кругом, войны вроде и нет вовсе…
— Будто не слышал, Тамошюс, что люди сказывают? На прусской границе, говорят, все деревни пожгли… люди, в чем были, остались. А еще, говорят, германец, когда приходит, детей к стенам приколачивает, живьем в землю закапывает… Нехристи же они… Что и говорить, — сказала тетя Анастазия и перекрестилась.
— Да никого не приколачивают, не закапывают, — возразил отец. — Нарочно кто-то такие слухи распускает… Они ж тоже крещеные, как и мы…
— А кто их знает? — озабоченно отозвалась мама. — Я вчера детскую одежду собрала, сложила на кровати… Как услышим, что война идет, то хоть на улицу выбежать, в яму залезть успеем.
— Без воли божьей волос у человека не упадет, — рассуждала тетя Анастазия.
Однако, едва позавтракав, поспешила в сад копать начатую вчера яму.
— Хоть холсты зароем, немного мяса, муки горсточку. Придет германец, ему и стрелять не придется, сами с голоду подохнем. Говорят ведь, соломинки не оставляют, все забирают…
Отец ничего не ответил, но тоже взял заступ и пошел в садик.
— А гуси-то взаперти в хлеву гогочут, — спохватилась мама. — Юозас скотину выгнал, а их забыл! Погони ты их, сыночек, на Концы, — обратилась она ко мне, — попаси на жнивье. Теперь там осыпки много, пускай наедятся гуси досыта… Может, недолго им…
Ох, как не хотелось мне выгонять этих гусей. Но мать открыла гусятник, и птицы с гоготом бросились к стогу соломы, что сложили посреди двора, когда молотили рожь. Я вспомнил: узнав, что началась война, мы долго сидели во дворе. Глядя на этот стог, Забеле сказала:
— Может, скоро такие стога будут из людских голов сложены…
И теперь, взглянув на солому, я вспомнил слова сестры. Рассказы о немецких зверствах еще больше напугали меня. С великой неохотой я все-таки погнал гусей на Концы.
Поля словно вымерли. Никто не спешил из дому, хоть местами еще высились неубранные суслоны ржи и пшеницы. По большаку на Будвечяй — издали было видно — шли и ехали на запад солдаты. Лошади тащили пушки, подводы, а изредка над пашнями катился гул, словно кричало сразу много людей или кто-то стонал. Перегнав гусей через горку, я увидел, что наша скотина спокойно пасется на ржище. Юозас сидел под суслоном и стругал своим перочинным ножом новую палку, на которые он был такой мастер. Он принялся жадно уплетать завтрак, который я принес, и велел мне выгнать свиней — они забрались в картошку за Кочковатым лугом.
За свиньями я бегал то и дело. Они отличались невиданным упрямством: пригонишь их к стаду, а они только и ждут, чтоб мы с Юозасом зазевались, — глянь, и снова роют жадными пятачками картошку и чавкают с наслаждением. И злишься на них, и кнутом их нахлестываешь, а они знай свое!
В одиночку ходить на Концы я не любил. Но теперь, с Юозасом, другое дело. Он подарил мне красивую палку из орешины. За это я попасу до обеда не только гусей, но и присмотрю за всем стадом. Сущий пустяк поработать за брата, когда у меня такая замечательная палка, испещренная всякими загогулинами, кружочками и треугольничками!
Хлеба паграужяйского поместья, сразу за межой нашего поля, еще были не скошены. Сколько видел глаз, до второго большака, что идет через поместье в Любавас, белел спелый уже овес. То тут, то там в ложбинках, на лугах торчат деревья и кусты. Деревья бросали на поле длинные тени, а на наших суслонах и на траве, куда не забредала скотина, сверкала прохладная, приятная роса. Вдалеке все было окутано дымкой.
— Ты войны боишься? — спросил меня Юозас.
— Боюсь, — серьезно ответил я.
— А я хочу быть генералом, — сказал он. — У генерала много солдат, и он никого не боится: солдаты его защитят, если кто нападет…