Расин и Шекспир - Фредерик Стендаль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В независимом состоянии закон не стесняет и не защищает индивидуумов, и характер человека свободно развивается во всей своей энергии. Повсюду появляются отвага и талант, так как и то и другое необходимо для существования.
Дикарь с большими достоинствами, совершающий преступление, лучше раба, который неспособен ни на какую добродетель».
Мы думаем, что приобрести искусство вместе с преступлениями — значит купить его слишком дорогой ценой. Как бы то ни было, Италия, цивилизовавшись около 1530 года или по крайней мере утратив преступления, которые ужасают нас в средневековой истории, утратила и огонь, создававший великих людей. Для Италии лучше было бы, если бы ее поглотило море 22 октября 1530 года[266] — в день, когда во Флоренции погибла свобода.
Воображению приятно следить за капризами славы. Чего не достигла бы Италия, если бы изобретение книгопечатания предшествовало на двести лет веку Петрарки и открытию рукописей! Тогда Италия в цвете своей юности не была бы отравлена греческими педантами, изгнанными из Константинополя; мы обогатились бы тысячами шедевров, созданных в соответствии с нашим характером, действительно созданных для нас, а не для греков или французов, и, вместо того чтобы получать образцы из Англии, мы сами распространяли бы на севере культ поэтической истины романтизма.
(Эта мысль, мне кажется, хороша. Я думаю, что ее следовало бы развить. Вместо того чтобы подражать Гомеру, Tacco подражал бы Данте, который, в свою очередь, не подражал бы Вергилию.)
О СОСТОЯНИИ ОБЩЕСТВА И ОТНОШЕНИИ ЕГО К КОМЕДИИ В ЦАРСТВОВАНИЕ ЛЮДОВИКА XIV
Ненавидеть не очень приятно; мне кажется, многие читатели вместе со мной считают это страданием, и страданием тем бóльшим, чем больше у вас воображения или чувствительности.
Лабрюйер говорит:
«Покинуть двор хотя бы на один момент — значит отказаться от него. Придворный, бывший там утром, возвращается вечером, чтобы на следующий день снова туда явиться и показать себя»[267].
Даже в 1670 году, в лучшую пору царствования Людовика XIV, двор представлял собой только сборище врагов и соперников. Там господствовали ненависть и зависть. Могло ли появиться там настоящее веселье?
Эти люди, которые так искренне ненавидели друг друга и, умирая после пятидесяти лет ненависти, спрашивали на одре смерти: «Как здоровье господина такого-то?»[268], — еще больше ненавидели тех, на кого они обращали внимание только для того, чтобы притеснять или бояться их. Ненависть их была еще сильнее оттого, что ей предшествовало презрение. Больше всего их могло оскорбить подозрение, что у них есть что-то общее с подобными существами. «То, что вы говорите, сын мой, напоминает простонародье», — сказал однажды Людовик XIV, когда великий король счел нужным сделать свои упреки почти оскорбительными. В глазах Людовика XIV, Генриха IV, Людовика XVIII во Франции было только два рода людей: благородные, которыми нужно было управлять посредством чести и вознаграждать голубой лентой, и чернь, которой в торжественных случаях бросают груды колбас и окороков, но которую нужно безжалостно вешать и убивать, как только она вздумает возвысить голос[269].
При таком состоянии цивилизации смешное при дворе имеет два источника: 1) ошибиться в подражании тому, что при дворе считается хорошим вкусом; 2) походить манерами или поведением на буржуа. Письма г-жи де Севинье доказывают это с полной очевидностью[270]. Это была кроткая, милая, легкомысленная, совсем не злая женщина. Но что за письма пишет она во время своего пребывания в поместье Роше в Бретани и каким тоном говорит о виселицах и других суровых мерах, к которым прибегал ее добрый друг герцог де Шон!
Эти прелестные письма особенно ясно показывают, что придворный был всегда беден. Он был беден, потому что не мог жить так же роскошно, как его сосед; ужасно, невыносимо для него было то, что сосед пользовался милостями двора, позволявшими ему выставлять напоказ всю эту роскошь.
Таким образом, кроме двух указанных выше источников ненависти, у придворного в довершение счастья была еще бедность вместе с тщеславием — бедность самая ужасная, так как следствием ее является презрение[271].
При дворе Людовика XIV, в 1670 году, среди всех этих жестоких огорчений, обманутых надежд, измен друзей, эти суетные и легкомысленные души возбуждало только одно: волнение игры, восторги от выигрыша, страх проигрыша. Как жестоко скучает какой-нибудь Вард или Бюси-Рабютен в глуши своего изгнания! Не состоять при дворе значило испытывать все несчастья, все огорчения, все тернии тогдашней цивилизации, не получая взамен никаких ее удовольствий. Изгнаннику приходилось либо жить с буржуа — а это было ужасно, — либо видеть придворных третьего или четвертого ранга, выполнявших в провинции свои обязанности и выражавших ему свои сожаления. Эта тоска, охватывавшая изгнанника, была шедевром Людовика XIV, завершением системы Ришелье.
Для того, кто внимательно изучил двор Людовика XIV, он представляет собой не что иное, как стол, за которым играют в фараон. Вот таких людей в промежутках между игрой и должен был развлекать Мольер. Комедии, которые он написал для придворных «человека-короля», были, вероятно, наилучшими и интереснейшими, какие только можно было создать для такого рода людей. Но в 1825 году мы уже не таковы. Общественное мнение создается людьми, проживающими в Париже и имеющими не менее десяти и не более ста тысяч ливров годового дохода. Иногда чувство достоинства[272] придворных Людовика XIV оскорблялось даже веселым изображением того, что было для них смешнее и противнее всего: парижского торговца. «Мещанин во дворянстве» показался им отвратительным[273] — не из-за роли Доранта, при виде которого теперь затрепетали бы г-да Оже, Лемонте и другие цензоры, а просто потому, что унизительно и противно так долго видеть перед собой гнусную фигуру г-на Журдена, торговца. У Людовика XIV вкус все же был лучше; этот великий король хотел придать большее значение своим подданным-торговцам, и, одним словом, он сделал их достойными насмешки. «Мольер, — сказал он своему камердинеру-обойщику, опечаленному презрением двора, — эта комедия меня позабавила больше, чем все написанное вами до сих пор: пьеса ваша превосходна».
Признаться, я не очень тронут этим благодеянием великого короля.
Около 1720 года, когда мотовство вельмож и система Лоу создали, наконец, буржуазию, возник третий источник комического: неполное и неуклюжее подражание изящным придворным. Сын г-на Тюркаре[274][275], прикрывшись именем своего поместья и сделавшись главным откупщиком, должно быть, вел в свете существование[276], которого не знали при Людовике XIV, в эпоху, когда даже министры были сперва только простыми буржуа. Придворный мог видеть г-на Кольбера[277] только по делу. Париж наполнился очень богатыми буржуа, имена которых можно найти в мемуарах Коле: г-да д'Анживилье, Тюрго, Трюден, Монтикур, Гельвеций, д'Эпине и т. д. Мало-помалу эти богатые и хорошо воспитанные люди, дети грубых Тюркаре, положили начало роковому общественному мнению, которое в конце концов все испортило в 1789 году. Главные откупщики принимали за ужинами писателей, а эти последние постепенно расставались с ролью шутов, которую они играли за столом настоящих вельмож.
«Размышления о нравах»[278] Дюкло — это «Гражданский кодекс» нового порядка вещей, весьма забавно описанного в «Мемуарах» г-жи д'Эпине и Мармонтеля. Там можно найти какого-нибудь г-на де Бельгарда, являющегося, несмотря на свою громкую фамилию, просто главным откупщиком; но он проедает двести тысяч франков в год, а его сын, воспитанный в такой же роскоши, как и герцог де Фронсак[279], манерами не уступает последнему[280].
С этого момента прототипы Тюркаре исчезли, но это новое общество 1720—1790 годов, эта полная перемена, столь важная для истории и политики, имела очень мало значения для комедии; за все это время не появилось ни одного выдающегося комедиографа. Люди, удивленные тем, что могут рассуждать, с восторгом набросились на новое развлечение; рассуждать о существовании бога стало восхитительным удовольствием даже для дам. Парламенты и архиепископы своими осуждениями вызвали некоторый интерес к этому бесплодному умственному занятию; все с восторгом принялись читать «Эмиля», Энциклопедию, «Общественный договор»[281].
Талантливый человек появился только в самом конце этого периода. Академия устами г-на Сюара[282] прокляла Бомарше. Но теперь уже никто не думал о салонных развлечениях, теперь собирались перестраивать весь дом, и зодчий Мирабо победил декоратора Бомарше. Когда сколько-нибудь честное правительство закончит революцию, все постепенно станет на свое место, тяжеловесные, неуязвимые философские рассуждения будут предоставлены Палате депутатов. Тогда возродится комедия, так как все будут испытывать неудержимую потребность в смехе. Лицемерие старой г-жи де Ментенон и старого Людовика XIV сменилось оргиями регента; точно так же, когда мы, наконец, оставим этот мрачный фарс и нам дозволено будет отбросить паспорт, ружье, эполеты[283], иезуитскую сутану и всю контрреволюционную амуницию, наступит эпоха прелестной веселости. Но оставим политические прогнозы и вернемся к комедии. Комедии с 1720 по 1790 год все же были смешными, когда они не пытались изображать придворные нравы, притязать на которые могли позволить своему тщеславию г-н де Монтикур или г-н де Трюден, парижские богачи[284].