Иерусалим - Денис Соболев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Скоро начнут есть из моей тарелки, — добавила она.
— А почему ты думаешь, что они сидят на твоей кровати?
— Ты знаешь, это трудно не заметить — даже при твоей рассеянности. Между прочим, все мятое. Да к тому же Катя как-то заходила в мое отсутствие и сказала, что там непонятно что. Непонятно кто, непонятно почему, какие-то парни сидят на моем покрывале.
— А может, тебе с Машей просто поговорить? — сказал я.
— Да я уже пыталась, это бесполезно. С этими тусовочными девицами говорить без толку. Гуманитарные барышни — это вообще особая категория.
— А вдруг Катя все-таки немного преувеличила?
— Да-да, — ответила она обиженно, — я знаю, что ты Катьку не любишь. Хотя так и не понимаю, за что.
— Нет… не то чтобы я ее не любил, — сказал я, — кроме того, я же с ней почти не знаком, просто я не очень люблю сплетни.
— Интересно, в чем же заключаются ее сплетни? Никогда не замечала. И кроме того, по-моему, то, что мы сейчас делаем, — это тоже сплетни.
— Ну и вообще, — добавил я, — если честно, я не очень люблю девушек, которые постоянно ищут богатого мужа.
— А какого она, по-твоему, должна искать? — ответила Инна с некоторым раздражением. — Бедного мужа? Я тебя что-то не понимаю.
Я сообразил, что, как всегда, невнятно выразил свои мысли и снова ее задел; это иногда происходило, и я попытался сменить тему. В любом случае, мне не следовало ругать ее подругу; то, что она бросилась ее защищать, было нормальной реакцией нормального и порядочного человека.
— Я тебе вчера звонил, — сказал я, — а тебя не было.
— Да это мы с Юлькой весь вечер были в каньоне[75], там сейчас распродажи.
— В каньоне? — спросил я, несколько удивленно.
— А что ты удивляешься? Я же тебе говорила, что люблю там бывать.
— Правда? Я совершенно не помню.
— Да точно. Кроме того, ты же знаешь, что я люблю красивые фирменные вещи, а они стоят жуткие деньги. Только идиот будет покупать все это весной, если через два месяца можно будет купить то же самое за полцены.
— Да нет, ты, конечно, права. А что вы купили?
Она с сомнением посмотрела на меня.
— Боюсь, что тебе это будет неинтересно; хотя купили, конечно.
Я неожиданно почувствовал, как волна отторжения, смутного бессознательного неприятия подступила к самым ногам; и сразу же остановил себя. Не надо быть ханжой, подумал я, и не надо себе лгать; среди прочего я ценил в ней утонченность, красоту; а красивая одежда не падает с небес. Денег у нее, разумеется, мало; и именно потому, что она не пытается жить за чужой счет, не старается никого ни на что раскручивать, ей и приходится ходить по распродажам. Так что если это о чем-то и говорит, то только о ее бескорыстии и внутренней честности. Мы еще немного поговорили про всякие мелочи, пока неожиданно Инна не вспомнила, что, заболтавшись со мной, она опоздала на важную встречу с одним из преподавателей, а приемные часы у него скоро кончатся. Мне стало ужасно неловко; я испугался, что из-за меня у нее могут появиться проблемы с учебой, которая была для нее так важна. Мы сразу же попрощались. Подумав, я предложил проводить ее до кабинета профессора, но она отказалась; мне показалось, что ей было назначено конкретное время, из-за меня она про него забыла, а теперь очень расстроилась. Я медленно пошел в сторону дома; повеяло осенней прохладой; небо над головой было синим и прекрасным. Мне все еще было неловко, и, тем не менее, как-то подспудно: я подумал из-за меня, из-за меня она забыла даже про столь важную для нее встречу. Это означало, что наши разговоры, которые случайному слушателю могли бы иногда показаться достаточно пустыми и бессодержательными, были для нее важнее всего остального. Но, с другой стороны, подумал я, почему я удивляюсь? Почти каждый раз, почти из каждого разговора я узнаю о ней что-нибудь новое, и это новое заставляет меня думать о ней со все растущей нежностью и теплом, делает ее еще более близким и родным мне человеком.
А вечером я читал про ибн-Габироля[76], великого поэта, математика, мистика и теолога, верного ученика Платона, самого близкого мне по духу из еврейских поэтов — за исключением, конечно же, Мандельштама и Целана. Но даже Габироль, писал автор книги, немного боялся одиночества; легенда гласит, что он создал девушку, на которой лежал отблеск небесных сфер. Она была прекрасна тем светом, который не проходит, и цветы в саду Габироля стали цвести даже зимой; но ее тайно увидел халиф и влюбился в нее. Она же оставалась равнодушной к словам халифа, его богатству и темным магическим таинствам его власти. И тогда халиф подумал: все дело в том, что она влюблена в этого сочинителя. Он вызвал к себе Габироля, взглянул на него и начал готовить казнь. «Эта девушка не человек, — ответил Габироль, — точнее, не вполне человек; подумай, разве ее равнодушие к твоей власти не свидетельствует об этом?» Но халиф не поверил ему и продолжал давать приказания палачу. Габироль же подошел к ней и на глазах у халифа разобрал ее на части. Это было легко сделать, потому что с самого начала она состояла из кусков, соединенных его воображением, так же, как мир соединен тонким раствором невидимой веры. Так, по крайней мере, считал автор моей книги. Я же подумал, что так быть не могло; и Габироль не мог ее убить ради того, чтобы спасти себе жизнь. Не все созданное может быть разрушено, он же лишь воплотил образ истины, образ света, образ своей любви. Во-первых, сказал я себе, она уже не была мертва; во-вторых, невозможно разобрать на куски душу человека, которого любишь.
4Утро было солнечным, но уже прохладным; дыхание осени чувствовалось почти во всем. Накануне я заметил, что герани на балконе соседнего дома поблекли и начали медленно осыпаться. Я встал, вскипятил чайник, стал просматривать заметки, сделанные за два дня до этого; мне показалось, что история семьи моей прабабки, которую я пытался сохранить, не только проглядывает сквозь написанное, но и ускользает; конспективность сказанного, как крупная рыбацкая сеть, позволяла выскользнуть особой атмосфере этого мира, дыханию, душе рассказа, а мои комментарии еще больше запутывали дело. Возможно, что мои попытки посмотреть на происходящее немного сверху, сквозь прозрачный туман легкой иронии и были неуместны, но, с другой стороны, как мне казалось, с самого начала эта история предполагала некий зазор между взглядом и происходящим; более того, может быть, именно в нем и была скрыта ее тайна. В любом случае пора было браться за дело. За последние недели, пока я читал статьи, мои мысли незаметно собрались в единую цепочку; постепенно мне стало ясно, что существующие гипотезы только запутывают ситуацию, создавая никуда не ведущие, иллюзорно обходные пути, и, более того, незаметно прояснились контуры будущего решения. Над ним, разумеется, следовало еще подумать, и я бы даже, пожалуй, сделал это вчера, но утром, на свежую голову, я взялся писать Иннин «таргиль», а вечером, вернувшись домой, улегся на диван с книгой. На самом деле, «таргиль» занял гораздо больше времени, чем я предполагал; чтобы не испортить ей итоговую оценку и избежать еще одного позора, мне приходилось представлять себе ее преподавательницу и постоянно думать о том, какое именно из возможных решений эта девица могла иметь в виду.
И вдруг неожиданно решение моей проблемы прояснилось; его контуры, уже обозначенные во внутреннем пространстве моей души, приобрели четкость и неожиданную ясность, и вслед за ними вычертились перспективы его развития; более того, как мне показалось, эта идея позволяла решить целую цепочку проблем, к которым я пока и не собирался подступаться, вытягивая их звено за звеном из хаоса беспорядочных выводов и непроверенных гипотез. Я взял из принтера несколько листов, отнес их к хозяйскому обеденному столу с исцарапанным пластиковым покрытием, стоявшему у другой стены моей «гостиной», и набросал краткий конспект своей идеи. В ней еще, разумеется, были лакуны, но в общих чертах она выглядела цельно и убедительно. Но главным в ней было не это: щемящее чувство новизны, расходящиеся пути, то странное ощущение, которое испытываешь, стоя на перекрестке лесных дорог; и еще меня не отпускало чувство, что я могу заглянуть за линию горизонта, туда, куда эти дороги ведут, как если бы передо мной лежала ожившая карта целой страны, неожиданно ставшей прозрачной, целой области вопросов и проблем, еще не вполне цельной и ясной, но уже объединенной вокруг тонкой ленты моей гипотезы. И вдруг мне отчаянно захотелось, чтобы Инна была рядом со мной; я бы сказал ей: «Смотри, как классно, теперь я уж точно смогу получить постдокторат в штате Айдахо». И я засмеялся.
Эта мысль вернула меня к решению, которое я долго не мог принять; наши встречи с Инной были слишком краткими и постоянно обрывались на какой-то невнятной ноте, казавшейся мне серединой разговора. Любовь к ней маячила передо мной неустойчивой и прозрачной тенью; впрочем, именно эта белесая тень освещала медленно текущее время. Пару раз мы ходили на симфонические концерты, но и там мы говорили о вещах, казавшихся мне достаточно случайными, только благодаря ее эмоциональности и впечатлительности отпечатавшимися на поверхности ее светлой и сосредоточенной души: университетских лабораториях, конфликте с соседкой по общежитию, израильской манере одеваться, которая ей не нравилась. Несколько раз я пытался сократить расстояние, разделяющее нас, но ничего хорошего из этих попыток не получилось. На вопросы, имевшие более или менее личную подоплеку, она отвечала резко и болезненно, иногда насмешливо; но в любом случае рассказывала о себе мало и фрагментарно — в основном то, что касалось жизни ее семьи в России. Я понял, что вторгаюсь в пространство внутренней жизни, тщательно укрытое и защищенное, и больше не настаивал; на какой-то момент мне стало грустно, что она до сих пор воспринимает меня как настолько чужого ей человека, но в то же время я почувствовал, что втайне восхищаюсь ее насыщенным и почти самодостаточным внутренним миром, столь нехарактерным для большинства знакомых мне женщин. Еще более нелепыми оказались мои попытки уменьшить ту физическую дистанцию, которая нас разделяла. Как-то я попытался взять ее за руку, и она почти сразу ее отдернула; а однажды я попытался ее обнять — она вывернулась, посмотрела на меня с удивлением и неприязнью. Я понял, что она восприняла мои попытки как обычные приставания, и они задели ее чистую благородную душу; и все же укор, который я прочитал в ее глазах, явно свидетельствовал о том, что она воспринимала меня как человека, не относящегося к миру, в котором «лапают» и «клеят», и что мои неуклюжие попытки чуть было не разрушили связывавшую нас близость. Разумеется, я больше не пытался их повторить. Но я знал, что должен с ней поговорить.