Россия – наша любовь - Виктория Сливовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я подружилась с эстонками, правда, не сразу. Они держали дистанцию, что отвечало моему темпераменту. Позже разговорились. Хели была стройной, спортивной блондинкой (у нее даже были какие-то спортивные достижения среди бегунов-юниоров); Вильма – полная, круглая, с милой улыбкой, мало что говорила о себе, было впечатление, что она либо влюблена, либо мечтает об этом; старшая, Рут, была женой какого-то эстонского сановника; зачем ей было учиться, я не знала.
Постепенно, слово за слово, я узнавала об арестах и депортациях, что если кого-то случайно не застали дома, он мог избежать депортации; что родители Рут, а возможно родители ее мужа находятся в Сибири, и что предпринимались усилия, чтобы их вытащить оттуда, в то же время их нужно было поддержать, отправляя посылки. Конечно, прошли месяцы, прежде чем дошло до таких признаний.
Виктория и ее однокурсница Лариса Вайнштейн в квартире родителей Ларисы в Ленинграде на улице Марата (1953)
Федор Васильевич Дятлов по прозвищу «Гигиенист», студент Пединститута им. А. И. Герцена, в комнате общежития на улице Желябова
На прогулке по Ленинграду; слева: Лева Дименштейн, Виктория, Ренэ
На историческом факультете я была только одна из Польши, кроме меня приехали учиться еще два красивых албанца – Лачи и Мойсиу. На русской филологии, в свою очередь, было два поляка – Антоний Кмита и Ренэ Сливовский (он ехал изучать медицину, потому что это была мечта его отца, который видел в своем сыне второго Юдыма, но перед комиссией Ренэ сломался и выбрал свою любимую литературу и язык). Остальные поляки решили заняться педагогикой. Это были: Станислав Брах, Данута Кишко, Чеслав Коваль, Роман Мураный, Ежи Пача, Тадеуш Прендкий и Антоний Витек. Затем из года в год наша группа пополнялась.
Я привожу имена всех «первых», а дальше лишь выборочно тех, с кем мы имели дело. Мы, как «иностранцы», были в так называемом Землячестве, и, несмотря на польское слово «Зёмкоство», непонятно почему использовали это русское слово. Это были специфические группы, которые в гораздо большей степени, чем русские товарищи, державшиеся на расстоянии от нас и не вмешивавшиеся в наши дела, давали понять «своим» почем фунт лиха. Спустя много лет Лариса, моя однокурсница, призналась мне, что в связи с нашим приездом всех собрали и объяснили, как вести себя с нами, каких тем избегать и о чем говорить.
Нам было в основном по восемнадцать-девятнадцать лет, за плечами у нас была война, о своем опыте во время которой мы не вспоминали, как будто его вообще не было.
* * *
Я не помню дальнейшей дороги в Ленинград, куда я получил направление. Лишь только то, что я оказался в общежитии на улице Желябова, на втором (польском) этаже, а по-русски – третьем, перед дверью выделенной мне комнаты. Я толкнул ее. Было уже поздно, с металлических кроватей поднялись четыре головы. Для меня там явно не было места, но две из них – польские – подтвердили, что здесь должна быть еще и пятая, то есть я. Был субботний вечер, впереди – воскресенье, так что мне нечего было мечтать о том, чтобы получить кровать и постельные принадлежности. Я на мгновение беспомощно замер, когда тот, что был слева, сказал: «Иди сюда, переночуем валетом», и подвинулся как можно ближе к стене, отбросив одеяло. Им оказался все тот же Зембаты, противный тип со Стромынки, которого я якобы больше не должен был встретить…
Итак, нас оказалось в этой комнате пятеро. Помимо меня, Зембаты, то есть Романа Мураного, краковянин с венгерской фамилией – харцер (скаут), прирожденный общественный деятель, воспитатель по жизни – он сыграл важную роль в нашей (моей и Виктории) жизни. Слева за ним разместился невысокий, коренастый, кудрявый, вроде как отсутствующий русский – Федор Васильевич Дятлов. Он был намного старше нас, изучал историю на четвертом курсе, точно так же, как и третий обитатель комнаты с кровати напротив, еврей из Смоленска, тихий, боязливый, приятный в общении Лев Дименштейн, которого звали просто Левой. Как огня избегал он трений с Федором Васильевичем. Он боялся его, что бросалось в глаза. Дятлов, в свою очередь, опасался остальных. Как только он оставался наедине со мной, то начинал говорить по-французски. Его язык был правильным, но искусственным, он медленно, задумчиво произносил слова. Откуда он знал этот французский? Он увернулся от ответа, а я вообще не очень хотел его расспрашивать. Что-то было для меня в нем отталкивающее. «Противный тип», – думал я про себя. (Спустя годы мы встретили его на Невском, он остался в Ленинграде, работал, как похвастался, в какой-то партийной школе или в чем-то подобном). Это был красочный персонаж, при этом абсолютно неприятный. Мы прозвали его «Гигиенистом», у него была привычка браться за дверные ручки через полы длинной военной шинели, кривясь при этом от отвращения и говоря: «Микробы!» Перелистывая страницы книги, он не слюнявил пальцы: «Негигиенично!» Он плевал на палец с приличного расстояния и так же советовал и нам поступать, с удовольствием демонстрируя свое изобретение. О том, как он воспитывал свою подругу медсестру, с которой он систематически встречался в городе, о том, как он ее приучал соблюдать гигиену, о чем он к тому же мне рассказывал по-французски, я предпочитаю не писать. Как только появлялся кто-нибудь из товарищей, он сразу замолкал и переходил на русский. Скорее всего, он скрывал знание французского языка. Однажды он развеселил нас до слез. Внезапно он почувствовал боль в брюшной полости. Он лег в кровать, укрывшись серым одеялом. Кто-то из нас по его просьбе вызвал скорую помощь, которая, как обычно, не спешила ехать. Федор Васильевич почувствовал себя лучше, оделся, пошел в магазин и вернулся с куском трески. Затем он пошел на общую кухню, расположенную на том же этаже, чтобы пожарить рыбу на примусе. Он вернулся с ней как раз в тот момент, когда приехала скорая помощь. Он отставил в сторону жареную рыбу и, как ни в чем небывало, лег на носилки. И в течение следующих нескольких дней мы его не видели.
Рядом с Левой Дименштейном вровень стояла кровать Чеслава Коваля. Крестьянский