Безумие - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина пожала плечами. Всмотрелась. Улыбнулась.
– Похож.
– Пошли скорей на воздух. Курить хочу.
– Наркоман!
Повиснув у него на локте, прижалась крепко, властно. Так, в полуобнимку, сквозь веселый душистый цветочный народ протолкались к выходу. Партер гомонил. Народ клубился у сцены, в руках букеты. Нина любопытствующе поднялась на цыпочки, изогнула талию, подняла плечи, пытаясь заглянуть в оркестровую яму.
– Бедные. В яме сидят. И пиликают. И платят мало!
Сожалеюще погладила красный бархат загородки. Гасли цветные прожектора рампы. Они вышли из зала. Люди бежали с букетами в артистическую. Крюков, длинный, вытянув шею, тоскливо оборачивался.
– Эх… А мы без цветов… А то бы я пошел… поздравил…
– И запоздравлялся бы. Знаю я эти поздравлялки.
– Нинусик, знаешь, все-таки пойду. Неудобно. Руля мой друг. Он отменно сегодня спел. Я быстро.
Он видел, даже под гаснущей люстрой, как мгновенно проступила бледность испуга и ненависти под смугло-румяной абрикосовой щекой.
Отцепилась от него. Стояла рядом. Уже надменная, ледяная. Зимняя.
– Иди. Если я тебе не дорога…
– Ох, дорога! Еще как дорога!
Чмокнул вкусно. Сделал ручкой. Для верности послал воздушный поцелуй. Подмигнул: мол, скоро примчусь, не сомневайся, жди!
Нина спустилась по мраморной, застланной красным ковром лестнице в гардероб. Вслепую нашаривала номерок в сумочке. Одна пялила пальто с каракулевым воротником перед бездонным морем зеркала; никто ей не помогал, не поправлял рукава и мех. Одна вышла в пуржистую, черно-синюю ночь. Квадратные колонны оперного театра пугали египетской мощью.
Она стояла перед парадным входом долго, долго. Мерзла. Переступала на алмазном снегу в меховых сапожках. Потом плюнула на снег и пошла к служебному входу. Там утоптала весь снег. Руки мерзли в вязаных перчатках и в маленькой муфте из золотистой китайской земляной выдры. Воротник подняла до ушей. Шмыгала носом.
Когда на трамвайной остановке обе стрелки сошлись на полночи – пошла домой по рельсам, одна, замирая от страха, беззвучно, губами, шепча бессвязные проклятья.
Коля пришел домой под утро. Долго, тихо стучал. Нина не открывала дверь.
Когда открыла – ввалился, улыбнулся жалко, обдал водочным дыханьем, запнулся за порог, свалился беспомощно и шумно ей под ноги. Сжался. Лежал, не двигался. У Нины дергалась верхняя, в пушке жгучих усиков, сонная губа.
– Прекрати. Вставай сейчас же.
Молчал и сопел. Выдыхал перегар. В легких хрипело. Силился сказать слово. Не мог. Не сумел. Закатил глаза. Замычал, застонал жалобно, щенком заскулил. Нина наклонилась, как над грядкой, и цапнула за руку. Пульс! Нитевидный!
– С-с-сэрдцэ-э-э-э… Сэрд-дцэ, тебе не хочецца… покоя-а-м-м-м…
Кровь на разбитой губе. Синяк под глазом. Без пальто. В одном пиджаке. Пальто сняли. Прекрасный драп, «Москвошвей». Безумно жалко. Продал картину, и купили пальто. Не ей! Ему. Чтобы выглядеть презентабельно. Собрания, заседания, выставки, вернисажи. Театры. На улице жулики сняли? Тенору – от сердца – подарил? Шубу с царского плеча? Мнит себя царьком, да. Щедрым и разгульным. А она кто тогда? Царская наложница? А может, царская кухарка?
Считала пульс. Глаза округлялись. Метнулась в комнату. Распахнула шкаф. Из открытой двери тянуло сквозняком из подъезда. Коммунальные соседи спали. Не все: сквозь щель из-под двери старухи Киселихи сочился оранжевый, морковный свет. Молилась и жгла лампаду. Старая лагерница. Нина как-то ходила с ней в баню. У нее на груди синяя татуировка – Сталин анфас. А на спине, под чахлыми лопатками, – Сталин с затылка. Тщательно прорисованы пряди волос и стоячий военный воротник. И погоны, погоны.
Босиком пробежала опять в прихожую. Подхватила Крюкова под мышки. Тащила. Медсестра на поле боя. Носильщица тюков на волжской барже. Кто ты? Все что угодно, только не жена.
А может, это и есть жена?
Валялся на паркете. Затылок голый. И шапку стащили. И шапку потерял.
И, наверное, бумажник.
Теперь уже все равно. Проживут на ее зарплату.
Сунула руку ему в нагрудный карман. Он бормотнул неуклюже, медведем за руку схватил.
– Што-о-о-о… э-э-э-э…
И документов нет. Ни паспорта, ни билета Союза художников. Всего обчистили. Как липку ободрали.
Сперва за ноги схватила и ноги на диван взгромоздила. Потом напряглась, поднатужилась, завалила на диван тяжеленный, будто бронзовый, торс. «Будто дрова сгружаю. Рояль на ремнях волоку. Будто… гроб на полотенцах к могиле тягаю…»
Мысли текли и сшибались, яркие, злые. Нина приблизила лицо к Колиному лицу. Прислонила ухо к его шевелящимся табачным губам.
– Р-р-р-резво… прыгаю-у-у-ут… уйдите!.. уйдите от мен-ня… Кыш-ш-ш-ш!.. сгинь, пр-р-ропади…
Выпрямилась. Глядела. Крюков слабо махал рукой. Будто провожал поезд или пароход.
– Сгиньте, пр-р-р-роклятые!.. черти, черные, гадкие…
Отбивался от тех, кто наседал на него. Руку силился в кулак сложить – и не мог. Плевал без слюны. Дул. Плакал. Скалил зубы. Матерился.
– Черти-и-и-и!
Утих. Лежал вверх лицом. Сложил руки на груди. Пиджак распахнут. Рубаха облита вином. Все пили: и коньяк, и водку, и вино, и, может, самогон. Без удержу.
По лицу Нины медленно, обильно сползали слезы. Текли по шее и пропитывали кружевной воротник спальной сорочки. Врач, она поставила точный диагноз.
– Делириум, – тихо, сквозь слезы, сказала она.
Продукты надо было не купить, а добыть.
Достать. Выкопать из-под земли.
А может, снять откуда-то сверху, как подарок – с еловой колкой ветки.
Если ты зазевался, тебе не повезет. Мандарины в подвале выбросили? Успей отхватить килограммчик, желтых, пузатых, толстокорых, абхазских, кислятина, ну да ладно, все равно кожицу сожмешь – спирт пробрызнет. Селедку в гастрономе дают? Дают, еще как дают! Евлампия Ивановна доктору оставила; ох, уж оставила так оставила, сразу три селедины, да каких! Спины толще бревна, жир холодцом трясется! Клялась-божилась: с икрой. Ну, проверим, потирал ладони Крюков, ай, проверим! Нож острый, глаз острый. Зрачок озорно протыкает Нину, кругами, как кошка, ходящую вокруг стола; Нина смеется, Крюков вертит ножом, и он блестит ясно и колко и бьет в цыганское лицо Нины копьями света. Наврали все! Нет икры! Белое масло длинных толстых молок! Мужики, вздыхает Нина. Мужики, кивает Коля. Норвежские жирные мужики!
На разрезе селедка радужно-нефтяная, сизо-сине-алая, с золотыми и лиловыми разводами. Крков крякает от наслажденья. А водочка у нас к обеду есть, Ниночка, а? А водочки нет. Ну не сердись! Ну я сам принес. Изумительной. Я только рюмочку. И ты – рюмочку! И все! И больше ни-ни!
Ни рюмки, Коля.
Ни дня без рюмки, Нина?
А ты что брови сдвигаешь?
А ты что?
По стенам двух комнат в старой коммуналке – холсты, холсты. Колины картины. Работы смелые, свежие. Опасные. Почему? Для кого? Для тех, у кого власть. А что, власть следит за художником? А как же. Только это и делает. А зачем эта слежка ей, власти? А затем, что у художника – большая, сильнейшая власть: над сердцами. Не над жизнями и головами. Головы легко поснимать, эту задачу уже решали, и удачно. А вот вынуть ли изо всего народа сердца? Посложнее будет.
Опасный Крюков, пол-литра за пазухой. Идет шатается, поет. И когда картины пишет? Когда успевает? Всюду его пьяным видят. Всюду качается, пожарная каланча на широкой площади. Пьет и пьет, сначала весело, потом все страшнее и страшнее. Ах, селедочка, наилучший закусон! А то еще банку шпрот откроем, старый консервный нож выворачивает кровельное железо наизнанку, хищно, убийственно торчат зубцы по кругу жестяной ржавой крышки. И лежат, мирно спят внутри шпроты – золотые, серебряные, медные, парчовые шпротины, копченые шелковые рыбы, скорбно притихли, лежат штабелями и ждут. Ждут. Когда их съедят. Подцепят на вилку. Отправят в рот. Зачмокают. Размелют крепкими, а может, гнилыми зубами. Проглотят.
Все мы пища друг для друга. Все мы еда.
Мы – рыбы. Другие – рыбаки. Третьи – повара.
А над нами всеми – Главный Повар Страны. Он мешает поварешкой в котле. Вылавливает горячие, обжигающие куски. И даже не пробует, нет; прищурив зрячий глаз, незрячим, сумасшедшим – смотрит, оценивает, раскусывает, дегустирует. Готово – не готово.
И, когда надо, водой заливает огонь.
И пар встает над котлом. И брюхами вверх всплывает все живое, все то, что дышало, летало, плавало и бегало под солнцем, под толщей воздуха, неба и воды.
Картины Крюкова нехороши. Чем нехороши? Это мины, бомбы. Помилуйте, разве искусством можно воевать! Еще как можно. Искусство разит без промаха. А кулаки Крюкова тоже разят без промаха? Да от него разит на расстоянии! Он вечно пьян! Не подпускайте его близко. Он угрожает. Да что вы, товарищи! Чем это он угрожает? Кому угрожает? Тем, кто слабее. А разве он силен?
Сила. Сила кисти. Сила мысли. Сила цвета. Сила смеха. Сила боли.
Боль нельзя обнажать. А Крюков обнажает. Он бесстыден!