Глиф - Персиваль Эверетт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ХЕРСТОН:[226] Я тогда уже умерла. Но, впрочем, кому это интересно?
БАРТ: Разве не понимаешь? Я говорю об акте написания. Сам жест настолько важен для смысла, тебе не кажется? Ведь даже то, где я сижу во время письма, влияет на значение.
ХЕРСТОН: Чем ты обкурился?
БАРТ: Я даже наблюдал «биковский[227] стиль» письма, как я его называю. Ты видела этих людей – строчат слово за словом, без остановки.
ХЕРСТОН (кивая): Случалось видеть, конечно.
БАРТ: В конце концов фломастер я выбросил, потому что кончик очень быстро истрепался. Теперь вернулся – и, думаю, навсегда – к самым тонким авторучкам. Гладкое письмо, какое я люблю, без них немыслимо. А ты чем пользуешься?
ХЕРСТОН: Заточенная кость и кровь.
эксусай
Неожиданно из Малыша Ральфа я превратился в Тайного агента обороны 1369. Вместо детской кровати в своей безвкусной комнатушке я теперь спал на койке в стерильной камере восемь на восемь футов с унитазом, рассчитанным на мою попку, и охранником за решетчатой дверью. Мальчик подрастал. Романов Ральфу больше не выдавали – только сухие технические журналы и пособия по обороне. Больше никаких прогулок по парку, лишь конвоируемые шествия по спортплощадке: за ручку с охранником до дальнего баскетбольного кольца и обратно. Во дворе по неизвестным мне причинам были и взрослые, одетые так же, как я. Не знаю – тоже ТАО или насильники и убийцы. С мощной мускулатурой и татуировками. Охранник не давал им со мной разговаривать, но некоторые кричали: «Эй, смотрите, молодое мясо!», «На чем попался?» и «За что сидишь? Отнял конфету у другого ребенка?» Наконец, на третий день, я остановился и палочкой начертил на бейсбольном поле, на холме подающего:
Я спокойно могу пролезть между прутьями камеры в предрассветные часы.
Подпись: Картонная фигурка Майк.
Почему я здесь?
Это я спросил у дядюшки Неда, когда он наконец пришел меня проведать.
– Просто мы хотим тебя уберечь, мальчик, – сказал дядюшка Нед. – Ты должен знать: в мире есть силы, которые на что только не пойдут, чтобы тебя сграбастать. Поверь мне, это для твоего же блага.
Но ведь это тюрьма?
– Не просто тюрьма, Ральф. Это высокотехнологичное, суперсовременное сооружение строжайшего режима, где самым страшным и безжалостным отбросам общества суждено провести остаток своих, будем надеяться, коротких жизней. Да что там – даже у меня мурашки по коже от этого места.
Дайте мне романов.
– Не получится. Ты должен быть всегда готов к любой миссии, которая придет мне в голову. Так что читай учебники.
Я хочу увидеть маму.
– Боюсь, что Нанну перевели на другое место.
Мою настоящую маму.
Дядюшка Нед взглянул на меня, как на сумасшедшего, словно понятия не имел, о чем я говорю.
– В общем, прочитаешь эти журналы – принесу еще. – Он встал и посмотрел на меня. – Да ты тут, я вижу, как сорняк растешь. – И, повернувшись к двери: – Охрана, выпустите меня из этой выгребной ямы, задохнуться можно.
umstande
При ограниченном прошлом в настоящем немного смысла. По крайней мере, так внушали мне книги. Я думаю, что хотя бы качественно моего опыта хватило бы на любую, сколь угодно долгую, жизнь. Мне недоставало количества, но, пожалуй (и даже наверняка), избыток – это плохо. Кроме дядюшки Неда ничто не связывало меня с внешним миром. Охранник, державший меня за руку при ежедневном пересечении двора, никогда ничего не говорил. Он ни разу не обернулся проверить, как я там в камере, просто сидел и читал толстые книги о шпионах и морских тварях. Я письменно представился и протянул ему записку. Он посмотрел на листок, с тем же лицом сложил его и убрал в нагрудный карман. Я видел, как охранник выслушивает приказы: он отвечал неизменным кивком. Он не издавал ни звука, а чтобы усмирить моих сокамерников, бросал им суровые взгляды и показывал дубинку. Я чувствовал, что страж мне близок. И в итоге написал ему такое послание:
Не могли бы вы мне помочь, пожалуйста?
Я соскучился по маме.
Охранник прочел записку и впервые взглянул мне прямо в лицо. Он спрятал книгу в задний карман брюк, как всегда делал перед нашими прогулками по двору, затем приложил палец к сжатым губам.
Я кивнул и стал смотреть, как он открывает мою камеру. Он вошел, завернул меня в одеяло, взял под мышку и вышел из блока. Помахал охраннику за столом у двери, а в раздевалке засунул меня в спортивную сумку со своими вонючими носками и грязными рубашками. Вынес меня на улицу и бросил в машину, которая зажужжала, когда заводилась, – судя по техническим книгам, такой звук выдает неисправность водяного насоса. Ухитрившись слегка расстегнуть молнию сумки, я смог дышать и выглянуть наружу. Я снова был на заднем сиденье и не видел ничего, кроме кусочка ярко-синего неба в окне и затылка моего стража. На зеркале заднего вида висел зеленый силуэт дерева и белое распятие. Ехали мы быстро. Это было ясно по тому, как машина проходила повороты; и казалось, что, переваривая свой поступок, он вел все быстрее и нервознее.
оотека
Мне пришло в голову, что для говорящих в идее беззвучной беседы с самим собой нет ничего странного, я же не видел в ней особого смысла. Не могу сказать, как я внутренне выражал свое мышление, если хотя бы в этом есть какой-то смысл, но никакой внутренний голос никакого внутреннего уха не искал. Само понятие внутреннего голоса и внутреннего слушателя поднимает вопрос пространственной ориентации. Действительно, если между ними нет пространства, то они едины, и не имеет смысла представлять одно из них как обратную функцию другого. Я ничего не говорил самому себе, разумеется. Но я и не думал самому себе.[228] Я думаю, думал, думывал. У меня не было голоса, и Гуссерль наверняка предположил бы, что я не могу обладать сознанием; насколько мне известно, так и есть. Для Гуссерля я бы все время жил с разрывом между означающим (мной) и означаемым (той чепухой, которую я думаю), поскольку я не говорил, а писал, а этот жест как-то отдален от меня. Становился ли я от этого туманнее или прозрачнее, оказывался ли ближе к своим идеям и своему «я» или дальше – я не знал.
Сколько длится воспоминание?[229]
пробирки 1…6
Охранника звали Маурисио – это выяснилось, когда он вошел в дом, а жена подбежала и сказала:
– Маурисио!
Я все еще был в вонючей сумке. Тогда он вытащил меня наружу, и она снова сказала:
– Маурисио!
Обе реплики являлись законченными предложениями и не имели ничего общего.
– Это ребенок, – сказала она.
Маурисио, надо отдать ему должное, ничего не ответил.
– Тот мальчик, которого ты стережешь?
– Собирай вещи, – сказал Маурисио.
– Вещи?
Маурисио кивнул. Воистину он был человек немногословный.
– Маурисио?
– Быстро.
Розенде не пришлось объяснять ситуацию. Она засобиралась. Я сидел на диване в гостиной и смотрел телевизор с выключенным звуком. На стене висела икона Христа, обои над ней отклеились.
Розенда была маленькая женщина, несколько пухлая, мягкая на вид. Мне нравилось видеть ее грудь сквозь тонкую белую блузку. Я проголодался, но момент для записки был неподходящий. Тем более, Розенда уже и так распереживалась.
– Маурисио? Куда мы едем?
– В Мексику.
peccatum originale
MA: Ну и что ты собираешься делать?
ИНФЛЯТО: О чем ты?
MA: Я знаю про твои похождения.
ИНФЛЯТО: Какие похождения?
MA: He принижай мои мыслительные способности. Ты вовсе не умный. На самом деле ты лопух.
ИНФЛЯТО: По-моему, сейчас не лучшее время для разговора.
MA: Когда будет лучшее время для разговора?
ИНФЛЯТО: Ну тогда слушай. Я устраиваюсь в Университет Техаса.
MA: Да знаю я.
ИНФЛЯТО: Ты не можешь знать.
MA: Из Техаса звонили, потому что в твоем резюме пропущена третья страница.
ИНФЛЯТО: Ты мне не сказала.
MA: A как бы я сказала? Я ведь не знала, что ты туда устраиваешься. Но страницу отослала, да.
ИНФЛЯТО: Эта история с Ральфом…
MA: Пошел в жопу. Ральф – это тебе не предлог. Ральф здесь ни при чем. По-моему, ты о нем даже не жалеешь. Ты как будто рад, что он пропал. Ты его боялся.
ИНФЛЯТО: Это неправда.
MA: Это правда. Пока он был безмозглый младенец, ты не возражал. Тебе нравилось подбрасывать его в воздух и все дела. Но как только он дорос до твоего уровня, ты наложил в штаны.
ИНФЛЯТО: В пятницу я еду в Остин на собеседование.
MA: Прекрасно. Надеюсь, тебя возьмут. Бэмби тоже туда переезжает?
ИНФЛЯТО: Ева.
MA: Ну. Я слушаю.
мэри мэллон
Полковник Билл расхаживал по лохматому ковру в своем пентагонском кабинете, бормоча, ругаясь и потрясая короткой клюшкой для гольфа. В зубах он сжимал трубку, и слова плыли вокруг нее. Он подошел к столу, ударил по кнопке связи и заорал: