Пушкин. Бродский. Империя и судьба. Том 1. Драма великой страны - Яков Гордин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, они расходились во многом. Радикализм Радищева, наэлектризованный Великой революцией, был ему чужд. Но оба они ощущали пугающую близость тупика, в который шла Россия. Оба понимали, какую роль может сыграть в будущем России крестьянский бунт. Они по-разному относились к бунту, по-разному оценивали его перспективы. Для Радищева времени «Путешествия» крестьянский бунт был страшным, но разрубающим узел событием. Для Пушкина он был заблуждением, еще туже затягивающим роковой узел.
Их роднило то, что оба они мучительно над этим думали. Но для Радищева это была последняя черта мысли. А для Пушкина – только первый этап чертежа.
К началу декабря 1833 года, когда была начата статья, Пушкин уже решил для себя проблему мятежа. И решил ее отрицательно. Он собирался идти дальше. Но судьба Радищева была понятна ему. Титаническое предприятие Радищева, возмечтавшего одной книгой открыть России глаза на ее судьбу, было сродни его собственному предприятию. Он не мог не восхищаться решимостью этого человека.
Возвращаясь к оппозиции, Пушкин видел единственную в русской истории аналогию своей судьбе – судьбу автора «Путешествия». Он решил воспользоваться мятежной книгой, чтобы еще раз – теперь уже в печати – высказать свои мысли о дворянстве и народе.
Его возвращение в оппозицию означало конец его упований на Николая. Но не означало отказа от главных идей.
«Я начал записки свои не для того, чтоб льстить властям, товарищ, избранный мной, худой внушитель ласкательства, но не могу не заметить, что со времен возведения на престол Романовых, от Михаила Федоровича до Николая I, правительство у нас всегда впереди на поприще образованности и просвещения. Народ следует за ним всегда лениво, а иногда и неохотно. Вот что и составляет силу нашего самодержавия. Не худо было иным европейским государствам понять эту простую истину. Бурбоны не были бы выгнаны вилами и каменьями, и английская аристократия не принуждена была бы уступить радикализму» – так говорил он в статье о Радищеве.
Отказ от надежд на царя неминуемо означал обращение их на общество. Для воздействия на общество необходима была газета. Ветер возвращался на круги своя. Издавать газету, набитую вздором или краткими известиями о политических событиях, он не собирался. Печатать дельные политические статьи было – мягко говоря – крайне сложно. Нужно было изобретать некий жанр, который дал бы возможность говорить и печатать. «Путешествие из Москвы в Петербург» было опытом такого жанра.
Мысль, что правительство в России последние столетия – единственная сила, способная провести необходимые реформы, укрепилась в нем сразу после 14 декабря, и он от нее не отступал. Но он прекрасно видел, что реформаторский порыв Николая иссяк. Правительство не понимало, как опасна попытка законсервировать Россию. И он указывал правительству на источник его силы. И совершенно ясно предупредил о том, что может произойти, если этот источник забыть. «Бурбоны были выгнаны вилами и каменьями», потому что не хотели быть впереди народа в деле реформ.
Самые важные, по его мнению, для России мысли он вкрапливает в обширные описания, рассуждения, цитаты.
Он, например, не просто сравнивает Москву и Петербург. Петербург – это результат «революции Петра», средоточие бюрократов-наемников, паладинов «дряблого деспотизма». Москва – последний оплот старого дворянства. То, что говорится о Москве, имеет отношение ко всей небюрократической России[1].
«Упадок Москвы есть явление важное, достойное исследования: обеднение Москвы есть доказательство обеднения русского дворянства, происшедшее от раздробления имений, исчезающих с ужасной быстротою, частию от других причин, о коих поговорим в другом месте. Так что правнук богача делается бедняком потому только, что дед его имел четверо сыновей, а отец его столько же. Он уже не может жить в этом огромном доме, который не в состоянии он освещать, даже и отапливать. Он продает его в казну или отдает за бесценок старым заимодавцам и едет в свою деревушку, заложенную и перезаложенную, где живет в скуке и в нужде, мало заботясь о судьбе детей, которых на досуге рожает ему жена и которые будут совершенно нищими.
Но улучшается ли от сего состояние крестьян? Крепостной мелкопоместного владельца терпит более притеснений и несет более повинностей, нежели крестьянин богатого барина.
Но, говорят некоторые, раздробление имений способствует к освобождению крестьян. Помещики, не получая достаточных доходов, принуждены заложить своих крестьян в Опекунский Совет и, разорив их, приходят в невозможность платить проценты, имение тогда поступает в ведомство правительства, которое может их обратить в вольные хлебопашцы или экономические крестьяне. Расчет ошибочный. Помещик, пришедший в крайность, поспешает продать своих крестьян, на что всегда найдет охотников, а долг дворянства связывает руки правительству и не допускает его освободить крестьян, ибо в таком случае дворянство почтет свой долг угашенным уничтожением залога».
В 1834 году, как и в 1831-м, Пушкина занимали процессы, происходящие с дворянством. Его занимала возможность освобождения крестьян. Он думал об этих важнейших предметах с постоянством и тщательностью человека государственного.
«Путешествие из Москвы в Петербург» было статьей о Радищеве и не было статьей о Радищеве. Радищев как повод явился из положения психологического. Разговоры о Радищеве были камуфляжем опасным и потому не выглядели камуфляжем. Разговоры о Радищеве давали возможность естественным образом перейти к тому, что у них было общего тематически. Содержание статьи говорит о стойкости его позиции. Имя Радищева говорит о новом взгляде на свою судьбу.
В то же время конспектировал он книгу уцелевшего декабриста Михайлы Орлова «О государственном кредите». Орлов был сторонником майоратов, то есть противником «раздробления имений».
После «Путешествия» он начал статью «О ничтожестве литературы русской».
«Если русская словесность представляет мало произведений, достойных наблюдения критики литературной, то она сама по себе (как и всякое другое явление в истории человечества) должна обратить на себя внимание добросовестных исследователей истины».
Он считал себя добросовестным исследователем истины. Он мог теперь смотреть на русскую литературу со стороны. Он был историком. И статья была скорее исторической, чем литературной. Он рассматривал литературу как явление жизни общественной. Он дал богатый смыслом очерк русской истории, породившей новую литературу, дал обширный очерк истории процессов европейских, приведших к явлению Вольтера и его соратников. Статья тут и оборвалась. Но ясно, что ничтожество литературы русской, по мнению Пушкина, определялось ее общественным бессилием, в противовес общественной мощи французской литературы века Просвещения.
В 1833 году он в стихах высказал свое презрение к тому «вшивому рынку», в который превратилась русская словесность. В 1834 году он собирался как мыслитель объяснить причины этого превращения.
36 декабря 1833 – года Пушкин писал Бенкендорфу:
«Хотя я как можно реже старался пользоваться драгоценным мне дозволением утруждать внимание государя императора, но ныне осмеливаюсь просить на то высочайшего соизволения: я думал некогда написать исторический роман, относящийся ко времени Пугачева, но нашед множество материалов, я оставил вымысел и написал Историю Пугачевщины. Осмеливаюсь просить через Ваше сиятельство дозволения представить оную на высочайшее рассмотрение. Не знаю, можно ли мне будет ее напечатать, но смею надеяться, что сей исторический отрывок будет любопытен для его величества особенно в отношении тогдашних военных действий, доселе худо известных».
Трудно отгадать, почему Николай пропустил «Пугачева». Быть может, как считают некоторые исследователи, он хотел напомнить о великом мятеже русским дворянам – тем самым безграмотным барам, которые не одобряли даже робких разговоров о реформах. А может, он был уверен, что имеет дело с бездумной фактографией, а вчитываться и вдумываться ему было недосуг. Как бы то ни было, царь сделал очень незначительные замечания и 31 декабря 1833 года разрешил книгу напечатать.
Разрешение, как видим, совпало с пожалованием в камер-юнкеры. И, казалось, должно было нейтрализовать в сознании Пушкина – хотя бы отчасти – эту дальновидную акцию государя. Этого, однако, не произошло. Наоборот, легкость и равнодушие, с какими царь пропустил книгу, свидетельствовали, что важнейшие идеи, в ней высказанные, были им просто-напросто не замечены.
Равнодушие царя только усугубляло для Пушкина горькое сознание своей ошибки.