Достоевский - Людмила Сараскина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Газетофилом» Достоевский сделался давно, еще в годы журнала «Время». В 1869-м, за границей, он было задумал «литературное предприятие» — собирать газетную информацию «по известному плану и по известной мысли», так, чтобы совокупность заметок составила книгу о русской жизни за год (в «Бесах» подобную идею изложит Лиза Тушина и позовет Шатова в сотрудники). Теперь, в 1876-м, «русская жизнь за весь год» заботила Ф. М. не менее прежнего, но стало понятно, что газетными вырезками не обойтись. Свободно беседовать с читателем по самым острым проблемам, обсуждать факты общественной жизни, комментировать сообщения прессы и судебную хронику, делиться сокровенными мыслями и событиями своей жизни — все это могло составить основу «Дневника», тематическое разнообразие которого должны были объединять голос и перо автора.
«Это будет не газета, — уведомлял он в «Объявлении о подписке», — из всех двенадцати выпусков... составится целое, книга, написанная одним пером. Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчет о виденном, слышанном и прочитанном. Сюда, конечно, могут войти рассказы и повести, но преимущественно о событиях действительных».
Что вкладывал Достоевский в понятие «отчет»? Первый, январский, выпуск «Дневника» посвящался детям — детям вообще, детям с отцами и без отцов, детям на елках и без елок, детям-преступникам. Объясняя Вс. Соловьеву принцип «отчетности» издания, Достоевский пытался поточнее обозначить его жанр: «Разумеется, это не какие-нибудь строгие этюды или отчеты, а лишь несколько горячих слов и указаний... Затем о слышанном и прочитанном, — всё или кое-что, поразившее меня лично за месяц... Тут отчет о событии, не столько как о новости, сколько о том, что из него (из события) останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета... Я не летописец; это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, то есть отчет о том, что наиболее меня заинтересовало лично, — тут даже каприз».
Понятно, что дело было не в фактах, не в событиях и не в отчетах — писателем двигало желание вступить в прямое общение с аудиторией. Соловьев был одним из немногих критиков, кто пророчил изданию успех. «С его жаром, с его искренностью, обращаясь прямо к обществу, в форме простой беседы — разве мог он не заинтересовать? Ведь он сам — интереснейшее лицо среди самых интересных лиц его лучших романов — и, конечно, он будет весь, целиком в этом “Дневнике писателя”!»
Пытаться увидеть в Достоевском самого интересного героя самого лучшего его романа — было занятием увлекательным, но бесперспективным. Страхов рискнет «опознать» автора
«Бесов» в Ставрогине и Свидригайлове, но нарочито проигнорирует факт огромной художественной работы, которой не занимались герои-резонеры, несмотря на их «исповеди» и «записки». Самые интересные герои Достоевского живут, чтобы «мысль разрешить», но больше ничего не делают и гибнут от самострела или петли, «съеденные идеей». Достоевский, как и его герои, тоже был одержим идеями, мучим бытием Божьим, озадачен поиском правды и утверждением истины. Однако в отличие от иных своих героев, убийц и самоубийц, спасался творческой работой, не впадая в праздность и пагубное уныние. Мир «неподвижных» идей, одержимость мыслью о Боге плюс спасительное и воскрешающее писательское занятие — это и был Достоевский, главный герой всех своих романов. Не зря он рассказал Соловьеву об Иване Шидловском, имевшем громадный ум и талант, но не написавшем никогда ни слова и ушедшем в кутежи, пьянство, а потом постригшемся в монахи.
«Умирая, он сделал Бог знает что: он был тоже в Сибири, на каторге; когда его выпустили, то из железа своих кандал он сделал себе кольцо, носил его постоянно и, умирая, — проглотил это кольцо...»
Соловьев, при всем своем дружелюбии, спешивший к писателю «в каждую свободную минуту», запомнил его в ореоле непобедимой мрачности: квартиры, которые Ф. М. то и дело менял, были одна мрачнее другой, «и всегда у него была неудобная комната, в которой негде было повернуться»; мрачным чаще всего бывало и настроение: сдвинутые брови, сжатые губы, бледное как воск лицо, лихорадочный блеск глаз, крепчайший чай или кофе, толстые папиросы, которые он курил, зажигая одну об другую.
Минуты задушевной ласковости, когда Ф. М. делался неотразимо привлекательным, угощал, будучи и сам большим лакомкой, королевским черносливом, свежей пастилой, изюмом, виноградом из маленького шкафчика в своем кабинете, могли перерасти в часы вдохновенного говорения. «Его живая, горячая мысль переносилась от одного предмета к другому, всё освещая своеобразным ярким светом. Он начинал мечтать вслух, страстно, восторженно, о будущих судьбах человечества, о судьбах России. Эти мечты бывали иногда несбыточны, его выводы казались парадоксальными. Но он говорил с таким горячим убеждением, так вдохновенно и в то же время таким пророческим тоном, что очень часто я начинал и сам ощущать восторженный трепет, жадно следил за его мечтами и образами и своими вопросами, вставками подливал жару в его фантазию».
То ли фантазии Достоевского действовали опьяняюще на молодого критика («прием своего рода гашиша»), то ли он, молодой критик, не умел запоминать смысл парадоксальных выводов Достоевского, — но многие мечты и образы писателя выпали из воспоминаний мемуариста. Однажды Ф. М. объяснял Соловьеву не понятого им Макара Долгорукого и говорил два часа. «Я мог только сожалеть о том, что не было стенографа, который бы записывал в точности слова его. Если бы то, что он говорил мне тогда, появилось перед судом читателей, то они увидели бы один из высочайших и поэтических образов, когда-либо созданных художником. “Так вот что такое Макар! — сказал Достоевский, заканчивая свою горячую речь и мгновенно ослабевая. — И неужели вы теперь не согласитесь, что вы написали совсем не то, что вы меня обидели и я имел полное право на вас сердиться?!” Мне тяжело было говорить ему, что сегодняшний Макар не тот, о котором я говорил, судя по напечатанному тексту...» Но каким был «не тот Макар» в устном исполнении Достоевского, Соловьев так и не рассказал...
Под пером мемуариста Достоевский времен «Дневника» представал болезненным, страдающим, раздражительным, нервным, крайне обидчивым и совершенно непрактичным человеком; часто находясь во власти порыва, увлечения, он не годился ни в редакторы, ни в администраторы. Восторг и вдохновение моментально могли перейти в кроткую печаль, пламенная речь — в холодное и напряженное молчание. «Он бывал иногда совершенно невозможен после припадка; его нервы оказывались до того потрясенными, что он делался совсем невменяемым в своей раздражительности и странностях. Придет он, бывало, ко мне, войдет как черная туча, иногда даже забудет поздороваться и изыскивает всякие предлоги, чтобы побраниться, чтобы обидеть; и во всем видит и себе обиду, желание дразнить и раздражать его... Все-то у меня ему кажется не на месте и совсем не так, как нужно, — то слишком светло в комнате, то так темно, что никого разглядеть невозможно... Подадут ему крепкий чай, какой он всегда любил, — ему подают пиво вместо чая! Нальют слабый — это горячая вода!.. Пробуем мы шутить, рассмешить его — еще того хуже: ему кажется, что над ним смеются... Впрочем, мне почти всегда скоро удавалось его успокоить. Нужно было исподволь навести его на какую-нибудь из любимых его тем. Он мало-помалу начинал говорить, оживлялся, и оставалось только ему не противоречить. Через час он уже бывал в самом милом настроении духа. Только страшно бледное лицо, сверкающие глаза и тяжелое дыхание указывали на болезненное его состояние» (В. В. Тимофеева полагала, видимо, что Вс. С. Соловьев «из видов» сильно преувеличил градус своей дружбы с Достоевским: «Помню также Всеволода Соловьева, “милого и замечательного юношу”, как называл его заочно Федор Михайлович, пророча ему “блестящую будущность”. На меня, впрочем, этот юноша произвел впечатление не “милого”, но скорее очень занятого собой и своей “блестящею будущностью”. Он держал себя чопорно, сидел не снимая перчаток, говорил звонким, высокопарным голосом и смотрел все время куда-то вверх, улыбаясь восторженно-счастливой улыбкой, как будто думал при этом о всех присутствующих в типографии: “Какие они счастливые! — видят меня, и так близко!..”».)
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});