Сказания о людях тайги: Хмель. Конь Рыжий. Черный тополь - Полина Дмитриевна Москвитина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Быть бы мне упокойницей, если бы папаша захватил меня сон ную. Что тут на столах-то! Вот уж весело! Выпью. Ей-богу, выпью. Да заткните же глотку Урвану! – И налила стакан вина.
Урвана увели, Головня сказал, чтоб кто-нибудь из баб перевязал ему раны, и пусть запрягут лошадей в кошеву, да самых лучших: дорога дальняя и надо торопиться.
Завязь восьмая I
Таясь и озираясь, носился по Белой Елани осатанелый Прокопий Веденеевич; из дома в дом задворками, темными переулками. Никогда еще старик не поворачивался так круто, как в эти дни после гибели Лизаветушки. Жужжал, как шмель, и жалил, как шершень. Вонзит какому мужику жало в сердце, и – к другому.
Меланья, меж тем исполняя наказ батюшки, заколотила избушку безродной Лизаветушки, где до прошлой субботы жил Прокопий Веденеевич, а живность – вилорогую корову, красную нетель по третьему году, кобылу и буланого мерина с пятью овечками – перегнала к себе в надворье.
Немудрящее барахлишко, рвань разную, иконушки там, лампадку раздала старушонкам на помин души праведницы. Ну а кованый сундук с добром и даже чугуны, ухваты, самотканые половики, свернутые в трубки по пуду весом, кросна, три воза сена, телегу с таратайкой и сани перетащила-таки к себе.
Само собою – тополевцы поставили Лизаветушке крест на берегу Амыла. Но не там, где работники Юсковых закопали два сосновых креста в память утопленников, а ниже по Амылу, в непролазной чащобе, чтоб еретики не плевались на тричастный крест праведницы. II
Случилось среди бела дня в субботу…
Меланья с Апроськой раздавали корм скоту, как вдруг раздался позыв тятеньки:
– Меланья! Меланья!
– Из бани будто, – догадалась Апроська, рослая здоровая девка с румянцем на все лицо, ворочающая деревянными вилами не хуже мужика, – сено коровам разносила.
Старик прятался в холодном предбаннике, одетый в длинную шубу с болтающимся хвостом: от жадности пожалел портить овчину, так и носил необрезанной. Мутность в лице, злоба, трясущиеся руки, хотя старику было немногим более шестидесяти. Жизнь не пощадила ни его голову, ни бороду – снегом усыпала. Спросил: нет ли кого из чужих?
Чужих в доме нету, но вчера вечером и ночью, когда Меланья сидела за кроснами, были ревкомовцы с обыском. Переворошили все в доме и в надворье, спрашивали, не знает ли она, где прячется старик со святым Ананием?
– Ни слухом ни духом, грю, не ведаю.
– Ладно. Кто был?
– Молодой Зырян с Василием Трубиным.
– Еретики, анчихристы! Кипеть будут. В смолу кипучую ввергнем, – пророкотал старик. – Скажи Апроське, пущай кобеля спустит. А сама возьми малого да икону соловецкую. В баню принеси. Служба будет.
Меланья так и сделала.
Спущенный с цепи кобель взлаял от радости и понесся по ограде. Курчавого Демку укутала в старенькую шаль, завернула в полотенце соловецкую икону без ризы, на которой был изображен скорбный Илья Громовержец, прихватила свечки и вернулась.
Старик поставил икону в передний угол к малой закоптелой иконке, раздул угли для лампадки, зажег свечки, предварительно закрыв шубой оконце из бани, чтоб свет не проникал наружу, а тогда уже опустился на колени и чадо поставил возле себя.
– Помолимся, – сказал Меланье. – Нонешнею ночью вся Белая Елань вздыбится на нечистых. Огонь и смерть будет анчихристовым слугам.
Меланья ойкнула.
– Молчай. Слушай! Ежли беда приключится со мной, на твоих руках сей праведник возрости должен. Оборони Господь, ежли допустишь порчу отрока и Сатане под начало отдашь али в школу пустишь, в мир срамной. Погибель будет. И ты будешь кипеть в сере со еретиками и глаза к небу вскидывать, а на небе зрить будешь хрест тричастный, карающий!
Меланья молилась…
– Ишшо сказую, – продолжал свекор, он же отец малого Демки, и он же родимый тятенька мужа Меланьи, Филимона Прокопьевича, – ежли не станет меня (спаси мя, Господи), не вводи во искушение Диомида; хитростью защищай от мякинной утробы, штоб не посеял он в душу чада мякину заместо жита. Слушай: припас я на время будущее, какое настанет опосля смуты, золото, слышь. Дашь мне перед иконой клятьбу. Сказуй: «Я, рабица Божья, Меланья, не порушив ни словом, ни помыслом праведную веру древних христиан, клянусь не совратить с истинного путя Диомида, яко праведника; дан сему праведнику глас Господний утвердить веру тополевую на мир христианский; клятьбу даю перед иконой соловецкой – не открою тайну, какую узнала от духовника свово Прокопия. Аминь».
– Аминь, – отозвалась Меланья.
– «А ежли порушу клятьбу… Погибель мне!» Повтори, – продолжал старик, нагоняя страх, чтоб Меланья нутром дошла, какая ей уготовлена кара, если она выдаст тайну духовника, воле которого послушна, как овца.
Меланья повторила.
Старик указал на темный угол бани возле двери:
– На два аршина вглубь копать надо, под стенку так. Будут там камни. Под камнями – два туеса. Золото, серебро, а так и деньги. Много. Думалось, хозяйство подыму, мельницу куплю, а теперича вишь: ни жизни, ни полжизни. Круговерть спеленала. Золото сбережешь до возрастания Диомида. Передашь, когда он духовником станет. Аминь.
– Аминь, аминь, аминь!
Молились, молились…
Малюхонький Демка в холщовой рубашонке – будущий святой духовник Диомид, как начертал его судьбу Прокопий Веденеевич, продрогший до костей, стоял на коленях, истово молился и отбивал поклоны, когда ладонь старика гнула его к полу.
За свою коротенькую жизнь, не длиннее мышиного хвостика, с того дня, как кроха встал на ноги и на восьмом месяце говорить начал, он успел отбить такую уйму поклонов, так много наложил крестов, что ему впору быть святым сейчас, а не тогда, когда он возрастет. Он научился лопотать молитвы: с «Оце нас» просыпался, умывался студеной водой, потом становился на колени в моленной и, воззрясь на лики святых в ризах и без риз, на мерцающие свечечки и чадящую лампаду, замирал от страха. Боженька мог наказать, оставить без молока и куска хлеба, мог выпороть ременной супонью и сожрать Демку с косточками. Страх Божий пеленал Демку днем и ночью, не раз он прокидывался от сна в своей постельке, бормоча «Оце нас», тараща глазенки в стылую тьму, не смея хныкать. У Демки не было младенчества – избраннику Божьему положен был строжайший устав больших и малых поклонов, и Меланья умилялась: «Экий дар Божий, духовником будет».
Пуще смертушки Демка боялся красной бороды – самого хозяина, Филимона Прокопьевича. Когда борода рычала и потчевала супонью на век будущий, приговаривая: «Не ташши кусок в пасть свою наперед всех, не пригубляй молоко допрежь сестры твоей», – да мало ли за что не попадало крохе Демке от красной бороды!
Старик сказал:
– Нонешнюю ночь, слушай, когда чады спать будут, в моленной зажги свечи у всех икон, как в большую службу, и всенощную молитву твори во здравие мое. Если услышишь стрельбу – пуще молись и не робей токо. Полыхнет зарево – то будет гореть ревком, вертеп сатанинский. А ты молись, молись. Возликуем опосля. Ишшо скажу…
В ограде взлаял кобель, но не злобно, как на чужого, а с повизгиванием.
– Чаво он?
– Дык с цепи спущен. Носится по ограде.
– Калитка не стукнула?
– Не слышала.
– Господи прости, – перевел дух старик, – хоть бы свершилась праведная кара над еретиками! И в Таскиной, и в Таятах, и в Нижних Курятах пожар займется; огнь, огнь будет! Хоть бы…
Шаги, хрустящие по снегу у бани, шаркающие в предбаннике; у старика открылся рот и борода задралась кверху.
Распахнулась дверь, и вот она – красная борода лезет…
Меланья испуганно ойкнула – переступил порог Филимон. В дохе и шубе, глаза вытаращены, как фарфоровые блюдца, борода всклокочена.
– Моленьи устраиваете, сатаны треклятые! На погибель спровадил меня, сатано, не батюшка; рысаков волки сожрали! Таперича не будет того, грю. Сам спытай, как вшей кормить в чике. Али в тюрьму уволокут, как контру супротив власти, какую завоевал пролетариат всемирный!
Старик до того был ошарашен словами Филимона, что, с трудом встав на онемевшие ноги, уставился на сына, как старый кот на кусок мяса в зубах собаки.
– И выродок на моленье? У, сатаны! В духовники сготавливаете, чтоб на шею мне ишшо одну гирю привешать. Ну, буде, батюшка! Конец тому. Бастую!
Прокопий Веденеевич