Горицвет - Яна Долевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жекки толкнула дверь и вошла в комнату. Большую часть жизни с трех до семнадцати лет она провела здесь. Вроде бы, мало что изменилось. Те же бумажные голубые обои, две ученические картины в грубых рамках: на одной букет полевых цветов в стеклянной вазе, на другой — летний сельский вид, претендующий на сходство с ближайшей окрестностью Никольского. Обе остались от Лялиных упражнений в живописи. Справа узкий шкаф: на полках за стеклянной дверцей под большим уклоном наприющие друг на друга школьные учебники, хрестоматии и словари, внизу — полинявший глобус. Рядом стоит маленький клеенчатый диванчик. С другой стороны за белой ширмой стояла железная белая кровать. Но теперь не было ни той, ни другой. Просто пустая стена. Зато осталось самое главное, делавшее эту комнату необыкновенно наполненной — большое, до пола, полукруглое окно, от которого зимой всегда так заманчиво веяло жгучим морозом, а летом через раскрытые створки — душистым пряным дурманом из сада. Через это окно когда-то Жекки открылся мир. Он все время менялся, менялся от времени суток, времени года, времени восприятия. Пока мир не сделался чем-то привычным, Жекки нравилось за ним наблюдать.
Присев на клеенчатый диван, она посмотрела в гудящую огненными разливами полусферу. Всмотрелась и, не чувствуя удивления, сквозь кроваво рдеющий мрак, различила густую разноликую зелень своего сада, опутанную послеполуденной июльской дремой. Во дворе нестерпимо жарко, а здесь, в детской, окруженной глубокими влажными тенями, идущими от древьев, почти прохладно. Легкий ветер изредка заносит освежающий сочный запах горячей листвы. Глаза слипаются от подступающей дремоты. Вокруг все тихо, и все кажется сонным, изнуренным сладостной знойной ленью. Но Жекки упрямо разжимает веки и с наслажением, чувствуя как приятно, по-новому щемит у нее под ложечкой, предается своему нечаянному открытию.
Если лежать вот так, приподняв голову на высокой подушке, и пристально долго смотреть в зияющий пестротой полукруглый проем окна, то можно увидеть нечто совсем особенное. Древесная зелень переплетенная голубыми воздушными просветами, золотистыми солнечными пятнами и темными сгустками теней, то неподвижными, то слегка взволнованными, начинает открывать спрятанные в них лица. Из постоянного сочетания световых промежутков со всевозможными изгибами, поворотами и контурами ветвей одна за другой выступают самые разнообразные физиономии от удивительно красивых, с антично правильными профилями до на редкость безобразных, однако не менее притягательных. Можно было увидеть даже целые фигуры, от статичных, до будто бы готовых вот-вот совершить какое-то незамысловатое, вполне человеческое, действие — отпустить натянутую тетиву лука или поймать невидимо летящий мяч.
Человеческие лики перемежевывались со звериными мордами и птичьими головами. Например, дальняя круглая липа прятала в ветвях громоздкую медвежью тушу, над которой нависал полураскрытый орлиный клюв, а чуть ниже, в более светлой кроне соседнего молодого клена, таилось утонченно правильное женское лицо, казавшееся необычайно грустным и нездешним. Иногда одно дерево имело только один лик, иногда, как в той же круглой липе, скрывалось сразу несколько лиц и фигур. Находить, выбирая между сплетениями зелени разных оттенков и солнечными просветами, эти странные существа, а потом отыскиваить их через какое-то время снова, узнавая как будто давних знакомых, было занятием по истине занимательным.
«Да ведь через эти лица смотрят их души, — догадалась Жекки, — значит, деревья такие же живые, как люди, как все животные». Это было потрясающее открытие. Вместе с ним к Жекки пришла поистине кощунственная мысль о правоте древних язычников, обожестлявших природные стихии и видевших жизнь во всем, что их окружало — в воде, воздухе, камнях и деревьях. Получалось, что и эллины, которые напридумывали олимпийских богов, и вятичи, кривичи и всякие прочие славяне, обитавшие на Руси до призвания варягов, да и сами варяги — все были правы. Жекки внутренне сжалась, впервые почувствовав себя вероотступницей, судорожно нащупала на груди под рубашкой медный крестик. «Неужели мне придется рассказать об этом на исповеди отцу Василию? А что если это такой страшный грех, что его нельзя простить? Ведь сказано же — все язычники будут гореть в аду. А я — и тут уж ничего не поделаешь — стала язычницей. Значит, я попаду в ад».
Ужас от осознания себя выделенной из привычного правильного порядка вещей, тотчас пронзил ее всю от макушки до кончиков ногтей. И почти сразу же, точно в противовес, явилось упоительное чувство собственной значительности, чувство гордости, для которого, правда, еще не находилось слов, не находилось своей отдельной ячейки в общей мозаике осознного, рационально определенного.
Позднее, когда она научилась различать похожие, но куда более подвижные, изменчивые образы на небе — в облаках, ее убежденность в своей правоте, ее никому незаметное отступничество, только укрепилось, стало яснее и ярче. Да, всюду была жизнь, всюду неутолимое стремление к жизни, всюду какая-то таинственная взаимосвязь живого, взаимное его влечение и взаимное уничтожение. Со временем это стало даже слишком понятно.
Странно, но сколько бы Жекки не пыталась отыскать дерево без лица, ей это никогда не удавалось. Лица, физиономии, звериные морды были у всех. У всех живых, дышащих, гудящих листвой на ветру. У всех, отходящих ко сну, теряющих разноцветный покров с наступлением осени. У всех спящих, тянущих прозябшие ветви к холодному зимнему солнцу. Все равно они всегда смотрели на нее своими душами с неизменной приветливостью и прямотой. И вот сейчас… почему-то сейчас зелень разноликого полотна стала стираться.
Большая темная липа, в густых огромных зарослях которой Жекки всегда находила три одинаково памятных ей человечьих лица, почему-то больше не открывала их. Жекки всматривалась с мучительной настойчивостью, перебирая все возможные комбинации свтотени и зелени, и не смотря на все усилия, не могла обнаружить ни одного древесного лика. Они просто исчезли. Жекки пыталась снова и снова увидеть то, что привыкла видеть всегда, но ее видение не повторялось. Это было так мучительно, и до того невозможно, что она отказывалась верить своим глазам. «Не может быть», — мысленно повторяла она, вопреки рассудку еще и еще раз пытаясь отыскать в неподвижной листве какой-нибудь одушевленный образ. Но ничего не получалось.
Темная июльская зелень исподволь наполнялась какой-то глухой чернотой. Сплошная стена ее была совершенно плоской и вскоре обратилась в гудящий багровый вихрь. Страшная боль пронзила Жекки, и вскрикнув, схватившись рукой за горло, она открыла глаза. Она сидела все на том же клеенчатом диване в детской. За полукруглым окном зияла черная бездна, полная вьющихся, сплетающихся и схлестывающихся друг с другом языков пламени. Тяжелый запах гари настойчиво заползал сквозь запертое окно. Жекки вскочила, как ужаленная. Сладостных призраков не было и в помине. Была только отчетливая, как никогда жестокая, реальность и смутно затихающая где-то глубоко под спудом боль — послевкусие прерванного кошмара.