Мертвые говорят... - Соломон Маркович Михельсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Своими глазами
В утреннем солнечном воздухе стояла удивительная мирная тишина.
Я замер, боясь спугнуть ее.
За годы войны для меня стала привычной другая тишина — тишина переднего края. Она — как до отказа сжатая пружина...
Когда я оглянулся, поезда не было. Сразу за путями непроглядной стеной стоял хвойный лес.
К поездке во фронтовые тылы я отнесся двояко: не легко было оторваться от своих частей и привычных дел и в то же время тянуло побывать хотя бы в ближайшем к фронту тыловом районе. Я, конечно, знал, что жизнь в тылу не сладкая. И все же она представлялась мне прекрасной. Должно быть, оттого, что вот уже три года я непосредственно с ней не сталкиваюсь, а в душе бережно храню воспоминания о довоенных годах. Кто здесь, на фронте, не поддается этому соблазну?! И будто по волшебству даже пустяковые события довоенной жизни становятся значительными, праздничными. Обидно, что тогда мы не замечали этого.
В такие минуты ненависть к фашизму становится ощутимой, как боль.
Будто зачарованный, бреду по безлюдной платформе, обхожу пустынные залы вокзала. В них — свежевымытые половицы, прохладная тишина. Билетная касса с зарешеченным окошком, дубовые диваны, массивные печи, обитые железом, фикус в зеленой кадке — все это, казавшееся когда-то будничным, скучным, выглядит теперь бесконечно дорогим. Так после многолетней разлуки обходят комнаты с детства памятного, полюбившегося дома.
Улыбающийся, довольный, сажусь в пристанционном палисаднике на одну, затем на вторую и третью скамейки под желтеющими шарами лип. Не хочется уходить, не хочется думать о предстоящей здесь нелегкой работе.
Меня подняли с постели по приказанию прокурора. Была блекло-серая теплая ночь. По мельканию орудийных сполохов и тяжелому раскату артиллерии я старался угадать, в какое из соединений предстоит мне сейчас отправиться.
Дверь в комнату прокурора была слегка приоткрыта. Он сидел на смятой постели. На табуретке, у изголовья узкой железной койки, стоял полевой телефонный аппарат в охристом добротной кожи футляре и горела свеча. Крупное мускулистое тело и опущенная голова его, голая, как яйцо, отсвечивали желтизной. Угрюмо сжатый рот и сдвинутые брови не предвещали ничего хорошего.
— Хохлов, — хмуро заговорил он, — вам придется прогуляться. Во фронтовые тылы. Задание прокурора фронта. — Он поднял голову и раздраженно и вместе с тем почтительно как-то покосился на телефонный аппарат.
Я сочувствовал ему: разбитый сон, дела, находящиеся в моем производстве, — их некому было передать; а главное — его заставляли делать то, что полагалось делать другим. Фронтовые тылы обслуживала сама прокуратура фронта. И территориально они были ближе к ней, чем к нам, прокуратуре армии. Было из-за чего злиться.
Он продолжал мягче и более заинтересованно:
— Дезертирство из госпиталей. Странные и тревожные сигналы. Поезжайте первым поездом. Дела оставьте секретарю. — Устало зевнув, он взглянул на мое заспанное лицо, на плащ и видавший виды портфель, которые я держал в руке.
— Вернетесь, Георгий Николаевич, отоспитесь.
Горько усмехнулся. Должно быть, вспомнил, что еще ни разу не удавалось осуществить это.
«Собирался на передовую, — размышлял я, бодро шагая к поезду, — а еду в тыл. Что меня ждет там?» Представляю себе: преждевременная отправка раненых в строй, неосновательные отказы в отпусках... Болезненно чувствительные к несправедливости, нередко капризные раненые, иногда просто скандалисты. Растерявшееся начальство. В результате... Средства? Вплоть до самых крутых.
И вот я здесь, на тихом, удаленном от фронта полустанке. Где-то недалеко — городок, там госпитали. Как надоедную мошкару, гоню от себя мысли о делах, сейчас такие далекие, чужие... На какое-то время фронтовая жизнь, ее жестокие, цепкие будни, не отпускавшие даже во сне, воинский вагон с его особым солдатским запахом, которым, казалось, пропахли стены и полки, задание, начальство — все это вдруг потеряло реальные очертания, отодвинулось куда-то в призрачно мерцающую даль, словно фронт я оставил не несколько часов назад, а давным-давно.
Стало казаться, что на свете уже нет войны.
От полустанка к городку шла старая просека. По ней, среди мелколесья и звонкого птичьего гомона, петлял веселый проселок. Я шагал, словно утратив весомость, останавливался, смотрел в тихую голубизну. Все мое существо было наполнено озорным мальчишеским восторгом. Именно в таком состоянии люди неожиданно бросаются в пляс, поют...
Я начал громко декламировать:
Я
земной шар
чуть не весь
обошел, —
и жизнь
хороша,
и жить
хорошо...
Навстречу шли люди. В их движении было что-то крепкое, цельное, напоминающее солдатский строй. Но строй был не совсем обычный. Словно бойцы сбились по команде с ноги, как перед мостом, раскачивались и зачем-то подпрыгивали. На росистой зелени, на зеленой с белым одежде людей прыгали горячие радужные блики солнца.
Мы поравнялись. Да, это были бойцы, несколько парней. Одни передвигались на костылях, другие — опираясь на палки или на плечи товарищей. Звякали ордена и медали. За спиной у солдат были вещевые мешки. Некоторые бережно несли баяны, гармони. В нос ударял смешанный запах лекарств, дегтя и пота. Ослепляли белоснежные бинты и нестерпимо яркий глянец гипсовых повязок.
Бойцы двигались молча, сосредоточенно, с предельной в их состоянии быстротой, будто опасались опоздать, они часто оглядывались. Вспотевшие лица их были озабочены, взволнованы.
Сбоку, видимо за старшего, деловито шагал щупленький веснушчатый сержант с забинтованной головой.
Это было необычное шествие. Оно напоминало организованный отход раненых с поля боя.
Но здесь, в тылу?.. Они без оружия, в чистом обмундировании, у многих тщательно отутюженном.
Я остановил веснушчатого сержанта. На мой вопрос: «Чьи вы, куда шагаете?» — сержант, робея, торопливо заокал:
— На вокзал идем, товарищ майор, к своим...
Он стоял вполоборота ко мне, нетерпеливо ворочая неуклюжей от растрепавшейся повязки головой. Голос у него был тоненький, писклявый.
— К каким это «своим»?! — строго спросил я, подражая говору сержанта.
Он стал ко мне прямо.
— В свои части. Их на другой фронт...
— Ну а вы, раненые, при чем?..
— Как при чем, товарищ майор! — Досада, явная, нескрываемая, и вместе с ней обида были в голосе и на озабоченном лице сержанта. — Разве солдаты останутся? Если теперь в свои части не попадем — пиши пропало. Разве потом найдешь? И не позволят... — Видимо убежденный в неотразимости этих доводов, он взглянул на меня увереннее, смелее.
Я не сразу нашел что ответить. Уловив это, сержант поспешно