Иной мир - Густав Герлинг-Грудзинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кравченко в книге «Я выбрал свободу» рассказывает, что одна его знакомая после долгих стараний (и взамен на обещание сотрудничать с органами) получила пропуск на свидание с мужем в уральском лагере. В комнатушку на вахте ввели старика в лохмотьях, в котором молодая женщина с трудом и не сразу узнала своего мужа. Верю, что он постарел и изменился, но не очень-то верится, что он был в лохмотьях. Конечно, я не могу категорически утверждать, какие отношения царили в этом лагере на Урале, и отвечаю только за то, что я сам видел, слышал и пережил у Белого моря, но мне кажется, что у всех трудовых лагерей в Советской России - хотя во многом они между собой различались - было одно общее и словно бы свыше предписанное свойство: они любой ценой стремились сохранить перед вольными видимость обычнейших хозяйственных предприятий, которые тем только и отличаются от секторов производственного плана, выполняемых на воле, что вместо обычных рабочих берут на работу зэков, оплачивая их и обращаясь с ними, ясное дело, несколько хуже, чем если бы они работали по своей воле, а не по принуждению. От родственников, приехавших на свидание, нельзя было скрыть физическое состояние заключенных, но можно было - хотя бы частично - скрыть то, как с ними обращались в лагере. Накануне свидания каждый заключенный был обязан пойти в баню и к парикмахеру, сдавал на склад старья свои лохмотья и на три дня получал чистую холщевую рубаху, чистые кальсоны, новый ватник и ватные штаны, невыношенную ушанку и валенки первого срока; от этой обязанности освобождались только те, кто ухитрился сохранить в каптерке на этот торжественный случай свою вольную одежду или обзавелся таковой - обычно нечестными способами - уже отсиживая срок. Как если бы всего этого счастья было недостаточно, ему выдавали хлебную пайку и талоны на баланду на три дня вперед; пайку он чаще всего сразу съедал целиком - чтобы хоть раз наесться досыта, - а талоны отдавал друзьям из зэков, рассчитывая на то, что родные привезут продуктов. После окончившегося свидания зэк сдавал на вахте для обыска все, что получил от родных, и прямиком шел на склад, где сбрасывал фальшивые перья и возвращался в свою прежнюю шкуру. Это предписание соблюдалось крайне строго, хотя и не было лишено некоторых вопиющих противоречий, которые одним ударом разрушали трудолюбиво предпринятый маскарад, инсценированный на потребу свободных граждан Советского Союза. В первое же утро по приезде на свидание родные могли, приоткрыв занавеску в доме свиданий, увидеть на вахте десятки бригад, отправляющихся на работу за зону, где грязные, покрытые гноем тени в изодранных лохмотьях, обвязанные веревками и судорожно сжимающие в руках пустые котелки, едва держались на ногах от холода, голода и истощения; только ненормальный мог бы допустить, что точно такая же судьба миновала аккуратного беднягу, которого вчера привели в дом свиданий в чистом белье и новой одежде. Этот отвратительный маскарад иногда был прямо комичен в своем трагизме и вызывал множество язвительных шуточек со стороны товарищей по бараку; мне довелось несколько раз видеть живые трупы, приодетые в приличные одежки, - им оставалось только сложить руки на груди и вставить в затверделые ладони иконку и огарок свечи, чтобы навеки опочить в дубовых гробах и в этой парадной одежде пуститься в свой последний путь. Излишне также добавлять, что зэки, вынужденно участвовавшие в этом спектакле, чувствовали себя в своем лжевоплощении довольно неловко, словно их наполняла стыдом и унижением сама мысль о том, что они служат ширмой, за которой лагерь пытается на три дня спрятать от вольных свое истинное лицо.
Если глядеть на дом свиданий с дороги, которая вела из вольного поселка к лагерю, он производил приятное впечатление. Он был выстроен из неошкуренных сосновых досок, щели между которыми были заткнуты паклей, покрыт хорошей жестью и, к счастью, не обмазан известкой. Побелка бараков была в лагере проклятьем: белые стены быстро пропитывались подтеками воды из сугробов и мочи, которую зэки отливали ночью под стеной барака, и покрывались желто-серыми пятнами, которые издалека выглядели стригущим лишаем на бледном, бескровном лице. Во время летней оттепели тонкий слой штукатурки начинал отваливаться, и тогда надо было снова проходить по зоне, не оглядываясь по сторонам: дыры, проеденные цингой климата в жалком слое известки, казалось, неустанно напоминали нам, что тому же самому процессу подвергаемся и мы сами. Хотя бы по контрасту дом свиданий был единственным утешением для наших измученных взглядов и не беспричинно (но не только из-за внешнего вида) носил название «лагерной дачи». К двери, которая находилась по ту сторону зоны и была доступна только для вольных, вело крепкое деревянное крылечко, на окнах висели ситцевые занавески, а на подоконниках стояли длинные ящики с цветами. В каждой комнатке было две чисто застеленные кровати, большой стол, две лавки, железная печурка и лампочка с абажуром. Чего еще мог желать зэк, годами живший в грязном бараке, на общих нарах, если не этого образца мелкобуржуазного благополучия, и у кого из нас мечты о жизни на воле приобретали форму не по этому подобию?
Каждому заключенному во время свидания полагалась отдельная комната. Тут, однако, лагерные правила действовали со всей суровостью, отделяя привилегии свободных людей от ограничений для преступников, отбывающих лагерный срок. Родные, прибывшие с воли, имели право в любой час дня и ночи выйти из дома свиданий и отправиться в поселок, но только они - зэк же должен был все время свидания провести в отведенной ему комнате или, если бы ему захотелось, ненадолго, предварительно пройдя обыск на вахте, сходить в зону. В исключительных случаях разрешение на свидание сопровождалось ограничением часов свидания только дневным временем: вечером зэк возвращался в зону, а на рассвете снова приходил в дом свиданий. (Я так и не сумел дознаться, чем были продиктованы эти полусвидания; некоторые зэки считали, что это зависит от статьи, но на практике это не находило подтверждения.) Зато утром, когда бригады проходили мимо дома свиданий на работу, в его окнах почти всегда приоткрывались занавески, и мы могли на мгновение ока увидеть наших солагерников рядом с чужими, вольными лицами. Тогда бригады обычно замедляли шаг и несколько преувеличенно волочили ноги, чтобы так, молчаливо, сообщить «людям оттуда», до чего доводит жизнь за лагерной проволокой. Других знаков подать было нельзя, так же, как нельзя было, проходя мимо железной дороги, махнуть рукой пассажирам проезжающих поездов.
Кстати, стоит сказать, что конвойным было строго-настрого приказано отгонять бригады от путей в лес, как только издали заслышится отголосок приближающегося поезда. Зато зэки в окнах дома свиданий улыбались нам довольно часто и приветствовали нас, нежно обнимая своих родных, словно этим простейшим и волнующим способом хотели напомнить, что они тоже люди, что вот у них какие, прилично одетые близкие и что они могут, сколько хотят, прикасаться к свободным людям. Однако еще чаще в их угасших глазах появлялись слезы, а по истощенным лицам пробегали конвульсивные судороги боли; неизвестно, что так мучило в этот момент более счастливых, чем мы, товарищей - то ли наша нищета, созерцаемая сквозь стекла теплой и чистой комнатушки, то ли мысль о том, что завтра-послезавтра они снова останутся одни, в бригадах, голодными выходящих на мороз, на двенадцатичасовой рабочий день в лесу…
Положение свободных людей, которые, преодолев неисчислимые трудности, наконец добрались до лагеря, тоже было таким, что не позавидуешь. Они чувствовали, сколь безгранично страдание их близких, и в то же время не могли ни понять его до конца, ни облегчить: годы разлуки выжгли в них значительную часть чувств, некогда испытываемых к родному человеку, а ведь приехали они сюда именно затем, чтобы в течение трех коротких дней согреть его жаром своей любви, куда большим, чем тот, что сохраняет тлеющая в золе искорка. Кроме того, лагерь, хотя далекий и непроницаемо огражденный от пришельцев извне, отбрасывал и на них свою зловещую тень. Они не были заключенными, не были «врагами народа», но были родственниками «врагов народа». Может быть, они охотней согласились бы нести тяжкое бремя страдания и ненависти, которое выпало на долю их близких, нежели молча переносить унизительное и двусмысленное положение «людей из пограничной полосы». Лагерные чиновники обращались с ними корректно и вежливо, но с долей нескрываемого отчуждения и презрения. Разве можно отнестись с уважением к жене или матери такого бедолаги, который выпрашивает лишнюю ложку баланды, роется в помойке и давно уже утратил чувство собственного достоинства? В соседнем поселке, где каждое новое лицо не оставляло никаких сомнений в том, кому оно принадлежит, их обходили стороной, недоверчиво. Один зэк рассказывал мне, что его дочка, приехав на свидание, встретила в Ерцево бывшую подругу, теперь жену сотрудника лагерной администрации. Они радостно поздоровались, но подруга тут же боязливо отшатнулась. «Что за встреча! - воскликнула она. - Какими судьбами ты в Ерцево?» - Ах, - ответила девушка, - приехала на свидание к отцу. Понимаешь, какое несчастье? Но он совсем не виноват, - прибавила она поспешно, словно в надежде, что, проломив первый ледок, сумеет добиться для отца лучшего отношения в лагере. «Хорошо, - холодно попрощалась с ней жена нашего чиновника, - напиши жалобу в Москву, там всё разберут».