Книга 1. На рубеже двух столетий - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец, прочитавший «Симфонию», не мог не «ужаснуться ею»; но он «ужас» свой от меня скрыл; и вернул книгу с деланно-бодрым:
— Прочел-с!
Л. Л. Кобылинский (Эллис), в те дни часто у нас бывавший и много говоривший с отцом вдвоем, уже потом, по смерти отца, мне рассказывал, как отец, задыхаясь, взял его за ворот пиджака и не без лукавства выкрикнул:
— А у Бореньки в книге есть эдакая наблюдательность!
Если в этом сквозь недоумение признании в нем шевельнулось нечто от прочтения моей «Симфонии», так это притяжение к каламбурному стилю иных из ее сцен; а этот стиль за вычетом разных литературных влияний — отцовский стиль; он как будто до Виктора Шкловского открыл принцип сознательного остраннения;51 и остраннял, остраннял, остраннял всю жизнь: жизнь вкруг себя, — жизнь, в которую был заключен он.
Критики действительности под формою каламбура в отце не видели: мать, профессора, да и сам он; он возбуждал порой хохот у матери, профессоров, меня, у себя самого.
И отсюда легенда о нем, что — чудак.
Но все математики — чудаки.
И вставал «математик» передо мной в первых днях детства.
3. Математики
Математики — наибольшие революционеры в сфере абстракций — оказывались наиплотнейшими бытовиками, что на моем языке значило: скучными людьми, лишенными воображенья в практической жизни; быт жизни берется математиком вполне «напрокат», как мебель черт знает каковского стиля: было бы на чем сидеть; «рюс» так «рюс», «ампир» так «ампир»; кто, в самом деле, глядит на мебель? Ее ощущают той частью тела, которая противопоставлена голове; быт, как ощущение задних частей туловища, противопоставленных интегралу, — вот, вероятно, почему математик так скучен в быту; ну кто бывает весел… в отхожем месте?
Кое-как расставив тяжелые мебели быта, математики усаживаются на них вычислять безо всякого представления, что мебель проветряема и выколачиваема.
Непроветренный быт!
Если у Анны Ивановны собираются по средам, а У Ивана Ивановича по четвергам, у Матвея Ионыча соберутся, будьте уверены, — в пятницу: пятница же — следующий по порядку день; и — как же иначе? Если у Анны Ивановны подают бутерброды с сыром, а у Ивана Ивановича с ветчиной, у Матвея Ионыча одна вторая бутербродов будет с сыром; одна вторая — с ветчиной; и — никогда с икрой: на каком основании?
И так — тридцать лет: безо всякого изменения.
Умопомрачительные скачки мысли над иррациональным «и»; а точка над «и», или жизнь, ставится в виде… бутерброда с сыром; вне математики разговоры — присыпочка тощая к бутерброду сухому; если у Анны Ивановны обсуждают мебель квартиры Ивана Иваныча, а у Иван Иваныча обсуждают мебель квартиры Анны Ивановны, то — дело ясное: тема журфиксной беседы Матвея Ионыча, математика, определилась на тридцать лет; — с тем отличием, что будет выбрано изо всех разговоров общейшее, неизменяемое и преснейшее; математики — обобщители; и будьте уверены, что лозунг квартиры профессорской, «как у других», — доведен ими до совершенства.
Разумеется, — всюду есть исключения: есть математики, выявляющие и в быте таланты (хотя б — мой отец).
Бедные математики! Описанная мною черта — от растерянности, от рассеянности и перевлеченности вниманья; безумью полетов отдана голова: от чела до носа; а жизни отдано все то в теле, что противопоставлено голове; математик в науке — человек с наибольшею солью, человек «с перцем»; математик в быте — «песок».
Математики, став твердой ногой в твердом быте и голову твердо воздевши в мечту, ей более всего веря, но перепутав орьентацию головы и ноги, думают, что подножный быт, их держащий, — интегральное выражение всех революций сознанья, которым они так беспомощно отданы; дело в том, что фантазия математической мысли давно превзошла все фантазии и что в фантазии этой они твердо зажили, как мы в быту; так что быт с его лозунгами «как у всех» для них выглядит, может быть, наиболее недостижимой и этим влекущей фантазией; действительность икосаэдра52, разрешение в ней уравненья, — и Анна Ивановна, ставящая бутербродик на стол, — это ли не предел фантазии? И, увидавши сухой бутербродик, пред ним математик усаживается, чтоб переживать панораму его, как вполне исключительное обстоятельство; переживает, молчит; и для вида отделывается словами о том, что погода прекрасна.
Нам скучно с ним.
О, сколько я видел их, — всяких: и чистых, и прикладных! И сперва показались мне жуткими их фигуры, особенно при воспоминании о том, что мама боится: прийдет математик похитить меня от нее, чтобы сделать «вторым математиком».
Смутно в детстве мелькнули — серые, брадатые, сонные, немногословные (на меня — нуль внимания), — академики Сонин и Имшенецкий, Бредихин и Цингер; огромное что-то, глухое, седое, войдет и воссядет; и мама боится, и я; отец — эдак и так (человек был живой); математик — не двигается; еле губы шевелятся; только блистают очки; Имшенецкий — бойчее; а вот Дубяго, казанский профессор, декан53, тот внушал просто ужас; и почему-то казалось, что есть математик, который его превосходит огромным умением создавать угнетающую атмосферу: Долбня! Я Дубяго боялся, но думал: еще то — цветочки; а вот как приедет Долбня — всем конец!
Но Долбня не приехал.
Ходил некогда Павел Алексеич Некрасов, оставленный при университете отцом;54 в молодости он видом был — вылитый поэт Некрасов, — но с очень болезненным видом: худой, с грудью впалою; к дням профессуры он не поздоровел, но престранно разбрюзг; стал одутловатый и желтый, напоминал какую-то помесь китайца с хунхузом; отец про него говорил, что он некогда был недурным математиком; он поздней пошел в гору как ректор; в эту пору отец стал помалкивать; и «Павел Алексеевич» уже не произносилось им ласково.
Другие, бывало:
— А Павел Алексеевич.
Отец встанет, пройдет в кабинет.
В детстве помню доцентом его, туберкулезным и кашляющим, и скорбящим на что-то, и красным весьма; меня брали на елку к Некрасовым; нас посещали Некрасовы; но сколько ни вслушивался, — ни одной яркой мысли, ни взлетного слова: тугое, крутое, весьма хрипловатое и весьма грубоватое слово его.
Вот — профессор Андреев, опять-таки, ученик отца: говорили: «Весьма остроумен». Но видел я нос — очень красный и зубы гнилые, показываемые из длинной и рыжей весьма бороды; что он криво смеется, — заметил; а что говорит остроумно, — припоминаю: нет, словно не говорил ничего… Вот во всем соглашающийся, грубо ласковый профессор Алексеев; и — опять-таки: в сознании моем — табула раза;55 а вот Селиванов: придет — никакого прока; резинку жевать интересней, чем слушать жев его рта; вот Егоров (профессор впоследствии), это — стерлядка: нос стерлядью; чернобороденьким помню его; глаза острые, умные; и — любит музыку; видно, что умный, а как к нам придет, сядет перед отцом и уставится носом стерляжьим; нет, видно, такой ритуал, что когда математик приходит к отцу, то — приходит молчать.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});