Поручик Бенц - Димитр Димов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почти каждое воскресенье Бенц с Еленой поднимались на высокий холм над городом, который вместе с другими террасовидными возвышениями образовывал подножье гигантской горной цепи, чьи снежные вершины терялись в голубой дымке на юге. После длительного подъема они добирались до развалин средневековой крепости и подолгу сидели на поросших мохом гранитных глыбах. Перед ними расстилался фантастический вид – сочетание ярких красок, солнечного сияния и синевы. Котловина, в которой лежал город, испещренная пожелтевшими садами и рисовыми полями, напоминала торжественное облачение восточного священника, которое во время молебна слепит своим блеском глаза верующих. Но во всем пейзаже, в пышности умирающих деревьев и трав проглядывала какая-то погребальная торжественность, острая, жгучая печаль, неумолимо давящая душу. Бенц знал, что там, на юге, за нежно-голубым горизонтом, грохочут орудия, трещат пулеметы, разбиваются о землю объятые дымом и пламенем аэропланы. После каждой атаки оттуда прибывали поезда смерти с останками людей, изувеченных снарядами, задушенных газами, сожженных огнеметами, – неописуемое зрелище некогда живых людей, превратившихся в куски обугленного мяса и растопленного жира… Иногда Бенцу казалось, что несвойственная ему ранее обостренность чувств вызвана этим неотступным призраком повсеместного, беспримерного, ужасного человеческого страдания.
Однажды Елена и Бенц, поднявшись на холм, сидели на знакомых развалинах. Несколько минут они молча созерцали огромный пожар осени, красные и желтые языки пламени мертвой листвы, которыми горела котловина. Как всегда, находясь рядом с Еленой, Бенц испытывал чувство грустного умиления. Прислонившись к его плечу и глядя куда-то вдаль, Елена задумчиво разминала в пальцах душистые травки, которые набрала по дороге. Она была в тонком белом платье и широкополой модной соломенной шляпе, цвет которой прекрасно гармонировал с ее смуглым лицом. В приглушенном блеске солнца еще заметнее было его очарование, в котором переливались восточное сладострастие, меланхолия и нега. Но за рассеянной улыбкой, затуманенным взглядом и прелестным овалом лица Бенц впервые уловил странную жестокость, проглядывавшую и в кажущейся мягкости, и в лености интонаций, и в движениях, и во всем ее облике.
– О чем вы думаете, Эйтель? – вдруг спросила она.
– О вашей родословной! – ответил Бенц.
– Во мне смешалось несколько кровей!
– Только две! – возразил Бенц, глядя на синеватые круги под глазами Елены.
Она задумчиво улыбнулась. Действительно, в золотистом мерцании ее глаз сквозила томная чувственность – вековое наследие женщин Востока.
Бенц сказал, что смешение крови порождает жестоких индивидов, и привел в пример мулатов.
– Жестоких?… – повторила она, повернувшись к нему. Глаза ее оставались, как и прежде, загадочными, затуманенными, непроницаемыми. – О мой милый, ну и что ж такого?… Вы будете любить меня еще сильнее!
На этот раз Елена пожелала скорее вернуться домой, потому что Андерсон собирался побывать у них проездом и ей хотелось повидаться с ним.
– Вы думаете, что Клод будет сидеть набрав в рот воды? – сказала она. – Мне хочется услышать последние софийские сплетни обо мне.
– Они интересуют вас? – спросил Бенц.
– Да. Любовь и гнев мужчин – зеркало для женщин, которых они любят.
– Вы хотели бы смотреться в него не отрываясь!
– Все мы, женщины, суетны! Не ревнуйте, дорогой мой! Сейчас мне очень жаль Клода. Он неплохой мальчик, но я его разлюбила…
Пока они медленно спускались по тропинкам в город, она оживилась и заговорила о фон Гарцфельде:
– Вы знаете, он внезапно ворвался в мою жизнь, и моя реакция была первым сознательным проявлением моей воли!..
– Сознательным? – с горечью переспросил Бенц.
– Да, сознательным!.. Даже Гиршфогель не поверил бы мне. По его теории, аморальное начало проявляется у женщин лишь тогда, когда они достигнут известной изощренности ума и зрелости тела, то есть когда приобретают возможность лгать и развратничать безнаказанно.
– Вы хотите меня шокировать?
– Но вы остаетесь совершенно невозмутимым!
– Тогда зачем вам афоризмы Гиршфогеля?
– Простите меня!.. Любви свойственно играть пустыми словами, даже когда она печальна.
– Почему же она печальна?
– Не знаю!.. Сейчас она показалась мне печальной, и мне вдруг захотелось развлечься, вспомнив Гиршфогеля.
– Да, но разговор шел о Гарцфельде!
– О да!.. Я расскажу вам и о нем! Это было четыре года назад. Я ехала из Лозенграда в Софию. Только что потеряла отца. Чувствовала себя безнадежно одинокой. Меня взяла под свое покровительство какая-то американская миссия – несколько старых дев и тощий врач. Они бежали в Софию от холеры. Когда к нам в купе входил какой-нибудь иностранный журналист, они затевали разговор об отце и говорили, показывая на меня: «That's his daughter».[14] Журналисты трагически покачивали головой. Некоторые из них фотографировали меня, как жертву войны. Один англичанин спросил, есть ли у меня близкие, и, когда квакеры сказали ему, что не знают, совершенно серьезно предложил устроить меня за свой счет в какой-то пансион. До чего смешные люди англичане!.. Но все эти разговоры меня ужасно мучили. Мне хотелось уединиться, прочитать молитвы за упокой души отца. В ту пору я была религиозна, и у меня была огромная потребность помолиться. Я ушла в соседнее купе. Там никого не было. Прочитав молитвы, я сжалась в комочек у окна. Мне вдруг стало очень тоскливо. Хотелось плакать, плакать навзрыд. Потом я пришла в себя и стала смотреть в окно. Поезд мчался по опустошенной равнине. Там и сям виднелись сожженные деревни, разбитые орудия, брошенные зарядные ящики. А сколько было трупов!.. Черные, страшные разложившиеся трупы. Иногда они валялись у самого полотна, и я различала мундиры. Солдаты!.. Погибшие от холеры солдаты, которых живые не успевали закапывать. Меня охватил тупой, неописуемый ужас. Я даже перестала думать об отце. Сидела у окна как окаменелая. Мне казалось, стоит обернуться, и я увижу за спиной эти страшные, посинелые лица, застывшие в последних судорогах агонии. Я хотела было вернуться к квакерам, но не могла сдвинуться с места. И тогда в купе кто-то вошел. Я вскрикнула в ужасе…
– И упали в обморок?
– Нет! Я овладела собой. В окно светило солнце, и я ясно увидела, что передо мной стоит не призрак, а живой человек. В то время Клод числился военным наблюдателем и носил австро-венгерскую форму. Вначале его появление не произвело на меня никакого впечатления. В поезде ехали всевозможные атташе, корреспонденты, благотворительные миссии, которые благоразумно бежали из пораженных холерой мест. Я знала это. Мой вскрик застал его врасплох. Он пробормотал: «Pardon, mademoiselle…»[15] – и взял из багажной сетки небольшой саквояж, который я раньше не заметила. «Les cadavres!..»[16] – прошептала я. «Да, это ужасно! – сказал он по-французски. – Но зачем вы смотрите на них?» Я сказала ему, что даже с закрытыми глазами вижу трупы. Он усмехнулся. Мне показалось, что он слишком внимательно смотрит на меня. До сих пор не могу сказать, что выражал его взгляд: проницательность бывалого человека или просто удивление. Вероятно, он спрашивал себя, как я очутилась в этих местах. Я не была ни сестрой милосердия, ни беженкой, ни зрелой женщиной, ни ребенком. До сих пор удивляюсь – почему я осталась в его купе. Осталась сознательно!.. Я знала, что пора вернуться к американцам, но не двинулась с места. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, показать, что я уже не маленькая. Все дети страдают такой манией, но во мне уже не оставалось ничего детского. Но прошло и получаса, как он разговаривал со мной, как со взрослой.
– Так начался флирт?
Она улыбнулась и задумалась.
– Флирт? Нет!.. Я испытывала лишь смутное волнение, которое притупило мою скорбь, и так было до конца поездки. Флирт начался через год, когда Клода назначили в посольство. Но это уже банальная история!.. Каждое утро мы играли в теннис. Можете себе представить более глупое занятие? Спокойствие и отсутствие страдания разрушают любовь.
Во время этих долгих загородных прогулок Елена постепенно открывала перед Бенцем свое прошлое. Она делала это с мрачным упорством, заставляя его страдать. Она словно хотела уверить его в том, что ее личности присуще некое таинственное злое начало, которое проявляется против ее воли. С одной стороны, она с настойчивым эгоизмом все крепче опутывала Бенца любовными сетями, с другой – все больше терзалась, жалея его. Она словно предчувствовала, что не сумеет выиграть эту игру, если не пожертвует своей свободой. Не сознавала ли она, что есть только один путь удержать Бенца – стать его женой? Не жалела ли она его? Не пыталась ли его спасти?… Почему так настойчиво внушала ему, что она аморальна и жестока? Почему отпугивала его? Почему ее поведение было таким двойственным? Бенц рассказал ей о своем разговоре с генералом Д. Она обещала Бенцу в случае необходимости последовать за ним в Германию. Но каждый раз, когда Бенц пытался заговорить о будущем конкретнее, она со скучающим и рассеянным видом снова принималась рассказывать о своем легкомыслии и пороках. Да, она отпугивала его!.. Она не верила самой себе и боялась будущего. Не предчувствовала ли она уже тогда интуицией, своим неверным сердцем тот трагический, тот мучительный и для нее час, когда между ней и Бенцем встанет капитан Лафарж? Она не щадила себя, даже рассказывая самые невинные эпизоды своего детства. Она замучила Бенца своими гнетущими исповедями, то под видом шутливой болтовни, то угрызений совести или отвлеченных рассуждений, которые приковывали к себе мысль Бенца на целые дни. В них явно проступало желание разоблачить перед ним свое гибельное легкомыслие и тем оттолкнуть от себя или же предупредить о будущих последствиях. Бенц все яснее ощущал это. Но почему Елена так поступала? Почему, любя его, она думала, что скоро его забудет? Почему она выискивала в любви боль? И не потому ли полюбила она Бенца, что сознавала, как его терзает? Не терзала ли она и себя? Какая злая сила, какой мрачный жребий толкали ее к этой извращенности, к утонченному садизму духа? Эти вопросы мучили Бенца, превращали его ночи в кошмар. Иногда он вдруг находил ей оправдание: не любил ли он сам ее еще больше оттого, что понимал – ей не суждено быть иной. Рассказывая о себе, разве не указывала она на спасительный выход? В своих исповедях она не щадила даже свою любовь, чем унижала и сердила Бенца. Они раскрывали перед ним страшные искушения ее сердца, дикие и хищные порывы страсти, которые разорвали в клочья душу несчастного Рейхерта, они рассказывали о жестокости, о приступах экзальтации, свойственных ее восточной натуре. Они раскрывали перед Бенцем непреодолимую пропасть, разделявшую их жизни. Медленно, но верно, как яд, который превращает любовь в безумие, они подготавливали вспышку его самолюбия со всеми ее гибельными последствиями. Они неумолимо подводили его к аскетизму и одиночеству месяцев, проведенных в П., когда ее образ станет для него еще более пагубно-желанным…