Испытание - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Этьен, а другие имена либо прозвища — есть?..
— Есть. Талье.
— Талье, сын мой?..
— Арни.
— Талье-Арни, сын мой? Я верно расслышал?..
(Почему я так сказал, Господи? Ответь мне, я сам не знаю. Ну… значит, пусть будет так.)
— Да, отец.
…- Исповедь окончена, сын мой, Ален. Вставайте же.
Колени уже слегка затекли, но Кретьен не спешил подниматься.
— Отец… Жоселин. Я хотел… Еще сказать.
Насторожившись, клирик как-то весь подобрался. Чего он еще хочет? Неужели задумал признаться в ереси или еще в чем?..
— Я хотел попросить… благословения.
(Это — прыжок в воду с моста. Все или ничего. Как в детстве он боялся выдирать зубы, а отец научил — если сразу, то не больно… Если не мяться, не размышлять, а сразу, одним рывком — р-раз! Все — или ничего.)
— Я ухожу… В далекий путь. Искать Замок Святого Грааля.
Кретьен прыгнул, и вода с грохотом сомкнулась над ним.
Священник молчал целую вечность. И от того, что он скажет, зависела Кретьенова судьба. Зависело, кто выйдет отсюда после исповеди. Человек — или тень. Мертвый — или живой.
Господи, помоги мне, если я прав. Или убей меня, если я неправ. Потому что я, кажется, уже не смогу повернуть обратно.
— Что же, сын мой… Это опасный и долгий путь. Но он ведет к великой реликвии, и… — священник, слышавший слово «Грааль» второй раз в жизни, а в сочетании с замком — и вовсе впервые, несколько раз перевел дыхание, потом последний раз помедлил — и прыгнул вслед за ним.
— Dominus tecum.
— Et cum spiritu tuо.
— Benedicat ti omnipotens Deus, Pater, et Filius, et Spiritus Sanctus.[14]
(И Дух Святой…)
— Амен, — ответил Кретьен, и тысяча роз всплеском зацвела у него перед глазами.
— Иди в мире Христовом, Ален.
Он поднялся с колен, ослепленный сиянием, израненный светом, истекающий Радостью. Он шел к дверям, как слепой, и едва не забыл преклонить колено, оказавшись напротив алтаря. Пол плавно качался под его ногами, стены хохотали, Христос-Пантократор улыбался. Ангелы обнимались над входом. Грешники со сцены Суда ликовали. Цветы расцветали из камня под ногами.
Старенький отец Жоселин проводил его почти до самых дверей. В это время за порогом, ярко освещенный безжалостным солнцем, возник хмурый Этьен. Зыркнул в сторону собора — не идет ли?.. А то пропал невесть куда, непонятно, что там можно столько времени делать… Может, его там проклинают… торжественно?
Отец Жоселин шарахнулся от нарисовавшейся за дверьми черной фигуры. Ох, как знакомы ему были такие, облаченные в самую жару в черное, недовольно косящиеся в сторону храма…
— Сын мой, Ален… А этот человек… он — с вами?..
— Да, он меня ждет.
— А почему же он следом за вами… не вошел в храм?..
— Он… не мог.
(Вот она, единственная вина, в которой Кретьен не исповедался. Вот она, эта вина, ходит за порогом в черном одеянье. Этьен, дружба с еретиком. Почему же ты не сделал этого, а, покаянник?.. Да очень просто — потому что я не считаю свою дружбу грехом. Не считаю.)
Священник слегка сжался. Вот, впервые за много месяцев — такой подарок судьбы, и тот оказался с подвохом!..
— Сын мой… Этот человек… — (Сказал, словно выплюнул слова изо рта). — Он — ваш… наставник?
— Нет. Он — мой друг.
— Вы неосторожны в выборе друзей, сын мой.
И сын отвечал со спокойной готовностью — ему, и Господу-Судии на барельефе, и бледному горячему небу, — всем, кто мог его услыхать:
— Да.
4Этьен внутренне ликовал. Он еще не спросил друга, что же случилось. Но взгляд того был таким отрешенным, руки так заметно дрожали, когда он отвязывал Мореля, и с первого раза ловкий Кретьен не смог сесть в седло, нога проскользнула в стремени. Этьен пока не трогал его — сначала надо уехать подальше от сатанинской синагоги. Хорошо все-таки, что здесь, на юге, римская церковь слаба — за ними никто не гонится. И никто не в силах их задержать. А свои пустые проклятья пусть расточают, сколько им влезет. Кто этого боится?..
Теперь главное — утешить друга. А то он, кажется, сейчас упадет с коня от горя. Еще бы — потерять веру в церковь, которую считал истинной тридцать с лишним лет!..
— Кретьен…
— А?..
— Ну… как? Что тебе там… сделали?..
Кретьен обратил на друга взор — и Этьена прошибла дрожь. Кажется, его дорогой друг спятил. Потому что то, что плясало сейчас, дробясь бликами света на его лице, было вовсе не отчаянием. Это горел восторг, сияние, радость такая сильная, что уже почти слитая с болью в высшей точке накала.
— Этьен, — голос его был тихим. Но огонь сердца, казалось, вот-вот выплеснется у Кретьена изо рта. — Этьен, я рассказал священнику… все.
— ВСЕ?
— Да, о Граале.
— И…
— И он благословил меня в путь.
— Благословил тебя?.. Ты сказал, он тебя…
— Благословил.
Этьен, прежде пророчивший другу падение с коня, сам чуть не вывалился из седла. Пожалуй, если бы Кретьену предложили на выбор — все сокровища Антиохии или подобное выражение Этьеновского лица — он безоговорочно выбрал бы второе. Это зрелище, воистину, стоило десяти лет жизни.
Глаза катарского послушника едва ли не в прямом смысле слова полезли на лоб. Цвета он стал невнятного — не бывает в природе подобных цветов. Кажется, он даже сказать ничего не мог; Кретьена охватила такая горячая волна любви к другу, что он едва не выпрыгнул из седла вертикально вверх. Наконец Этьен овладел своим языком, но единственное, что он смог — это возопить, как герой античной трагедии:
— Католический священник?!..
Что там Антигона, что там Этеокл и Полиник!.. Кретьен заорал так, что все окна, выходящие на улицу, мгновенно распахнулись, конь Этьена оступился, с одной из крыш сорвалась стая голубей, в соборе вздрогнул священник Жоселин, решив, что его духовного сына зарезали-таки злобные катары, а сам духовный сын едва не оглох от собственного восторга.
— Да!!! Да!!! Да!!! Этьен, мой милый… Этьенчик, дуралей, как же я тебя люблю!!!
— Значит… тебя не отлучили?.. — медленно приходя в себя, возвращаясь в нормальную цветовую гамму, спросил юный катар. Кретьен, продолжая бесноваться, потянулся и прямо с коня облапил его руками, сжал в объятьях, трижды расцеловал. Тот ответил на объятье, цепляясь за друга, как утопающий — за соломинку, но тот даже не заметил. Бросив стремена, он ударил Мореля по бокам пятками и запел во все горло, не стесняясь ни своего похороненного в песках Сирии голоса, ни буйного веселья в понедельник утром. Так продолжался самый радостный день в этой человеческой жизни.
— Veni, Sancte Spiritus, Et emitte caelitus Lucis tuae radium…[15]
Этьен, подпевай! Ты что, не рад? Теперь все будет очень хорошо! Или тебе песня не нравится? Она же про Дух Святой, вполне катарская!
— Да нет, нравится… И… я рад. Рад, конечно же. Просто… Я ничего не понимаю. Как же так может быть?..
— А и не надо ничего понимать! Ты просто радуйся. Господь наш радостных любит!
Veni, pater pauperum, Veni, dator munerum, Veni, lumen cordium…[16] —
И наконец — тихий, но чистый и красивый — второй голос присоединился к пению, и горожанка по имени Гильельма, мимо чьего дома они проезжали, с опаской сказала своей дочке Раймонде, девице на выданье:
— Ишь, господа небось гуляют, нет им ни будней, ни воскресений! Или школяры бесстыжие напились и буянят, как бы не подожгли чего, с них станется…
А гимн на два голоса все летел и летел в тишину широкой вонючей улицы, вдоль длинной сточной канавы, вдоль разогретых солнцем домов:
— Consolator optime, Dulсis hospes animae, Dulce refrigerium! O lux beatissima, Reple cordis intima Tuorum fidelium! Veni, Sancte Spiritus…[17]
Но двое поющих пели по разным причинам. Кретьен — от радости. А Этьен — он не просто пел. Он молился.
(Очищай нечистое,Орошай иссохшее…Направляй заблудшее…Дай всем почитающимУпованье твердое…О, приди к нам, Дух Святой…)
О, приди, Consolator Optime. Приди, Утешитель, и спаси нас.
5…Он проснулся оттого, что на лицо ему падал солнечный свет. Окно спальни располагалось в глубокой нише, да еще и витражное — но на закрытый правый глаз Кретьена пришлось как раз белое стеклышко, один-единственный ослепительный луч. Какое-то время он еще боролся с пробуждением, морщась и отворачиваясь — но настырное солнышко опять добралось до его лица, пощекотало щеку теплым касанием. Он улыбнулся и открыл глаза.
Первым, что он увидел, была темная фигура, силуэт возле окна. В первый момент, не совсем еще проснувшись, Кретьен смутно вспомил, что в такой самой позе запомнил Этьена, когда отходил ко сну. Тот сказал, что ляжет позже, что ему надо еще подумать. Решив, что к другу, как всегда, от жары сон не идет — ничего, посидит, носом поклюет и ляжет, не в первый раз — Кретьен быстро отключился, засыпал он всегда стремительно, если его не донимали тяжкие мысли. А сейчас тяжких мыслей не приходило, все прекрасно и просто, путь светел и прям, а замок сеньора Бержерака очень гостеприимен, и ужин был очень и очень хорош… Одно неприятно — это вчерашний богословский диспут, совершенно в стиле жанра, разыгравшийся между ними с Этьеном. Перед сном катарского послушника потянуло говорить на опасные темы, и Кретьену нехотя пришлось обсуждать с ним, что значат слова насчет глаза, который надо себе выколоть, если он тебя искушает. «Всякий грех и хула простится человекам, а хула на Духа Святого не простится человекам», — зачитывал Этьен в темноте, низко склоняясь к бледно светящимся страницам, и эти слова оказались последним, что поэт осмысленного слышал. А дальше он, к стыду своему, кажется, заснул. Самое печальное, что все подобные беседы, сколько их ни велось, не давали доброго плода — да и вообще никакого. Или Этьен решал его, безнадежного идиота, спасать от тьмы невежества — и это еще полбеды — или, что гораздо хуже, начинал терзаться собственным ничтожеством. Еще бы, объяснить не умеет… А доводы вроде «Ну я тебя прошу, поверь мне — я знаю, что это правда, и желаю тебе только добра» — Кретьена не убеждали, а напротив же — вызывали желание погладить друга по головке. Или стукнуть по ребрам. Да кого же тут стучать-то, кости кругом, только ушибешься…