Всеволод Большое Гнездо - Алексей Юрьевич Карпов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, до казни злодеев и их посмертного публичного проклятия пока ещё было далеко... Сразу же после убийства и в самом Боголюбове, и в стольном Владимире начались события страшные, чудовищные, способные вызвать ужас и оторопь у тех, кто хоть что-нибудь слышал о них. В том числе, наверное, и у Всеволода и других ближайших родичей Андрея, которые, напомню, находились в Чернигове у князя Святослава Всеволодовича и узнавали обо всём от черниговских «мужей», присылавших вести своему князю, а также от беженцев, прибывавших в Черниговскую землю. Рассказывали же они примерно одно и то же.
Обезображенное и нагое тело Андрея было выволочено из боголюбского дворца в «огород» — некое огороженное место на задворках княжеского замка — и брошено там на потраву псам и добычу воронам. Одежды с князя были сорваны — так, словно это был не свой князь, а чужак, пришлец, никакими правами на княжеский стол не обладавший. (Похожим образом в 1146 году в Киеве расправились с князем-иноком Игорем Ольговичем Черниговским, которого обвинили в умыслах против киевского князя Изяслава Мстиславича: его растерзала обезумевшая толпа, а нагое тело тоже было брошено на поругание в одном из концов города.) Хоронить Андрея никто не собирался. Больше того, когда на следующий день один из преданных князю людей, некий Кузьмище Киянин (заметим, киевлянин родом — не свой, а пришлый!), стал искать тело своего господина, ему пригрозили:
— Не смей трогать его! Так решили люди: хотим кинуть его псам на съедение! Если же кто прикоснётся к нему — тот нам враг. Убьём того!
Кузьма всё же сумел прикрыть нагое тело и, завернув его в ковёр, понёс в церковь. Но и церковь была заперта: священники то ли были заодно с заговорщиками, то ли попрятались в страхе, то ли попросту перепились, ибо княжеская медуша была в те дни открыта для всех. Кузьма оставил тело в церковном притворе, и здесь пролежало оно несколько дней, пока наконец игумен Арсений не совершил погребальную службу и не вложил тело в каменную гробницу.
В городе же творилось невообразимое. Все словно обезумели. Казалось, что смерть князя освободила людей не только от его власти, но и от любых человеческих законов. Всеми овладела единственная страсть — к насилию и грабежу. Грабили всё и у всех. Ещё в самую ночь убийства разгромлены были княжеские палаты. На следующее утро и в течение ближайших двух или трёх дней толпа громила всё, что попадало ей под руку. Из княжеского дворца выносили то, что не успели вытащить или чем побрезговали убийцы. Грабили дома княжеских «делателей» — мастеров, приглашённых князем для украшения храмов и палат во Владимире, Боголюбове и других городах княжества из разных земель и стран, — ювелиров, резчиков по камню и прочих. Громили дома посадников и тиунов, княжеских слуг и «мечников». И было так не в одном Боголюбове, но по всей округе и даже в стольном Владимире. Лишь на пятый или шестой день владимирские священники, выйдя с крестами и хоругвями на улицы города, сумели остановить всеобщее безумие.
Убийцы князя и не пытались скрыться и, кажется, даже кичились содеянным. Обвинять их никто не спешил. Из летописного рассказа следует, что сразу же после убийства заговорщики начали «совокупите», то есть собирать, «дружину» — вероятно, желая навести хоть какой-то порядок в городе и обезопасить себя на будущее, а заодно предотвратить возможное нападение из соседнего Владимира. И местные «мужи» поддержали их («скупиша полк»); владимирцам же было предложено действовать заодно. «Что помышляете на нас? — передавали из Боголюбова во Владимир. — А хочем ся с вами коньчати (то есть заключить договор, «докончание». — А. К.), не нас бо одинех дума, но и о вас суть же в той же думе!» Иными словами, заговорщики хотели представить всё так, будто они действовали в интересах всего «общества», включавшего в себя граждан не одного только Боголюбова, но и Владимира, претворяли в жизнь некий совместный с ними замысел. Владимирцы присоединяться к ним отказались. Но и выступить против или хотя бы осудить их не захотели, предоставив каждому действовать так, как он посчитает нужным. «И разиидошася, и вьлегоша грабить, страшно зрети», — констатирует автор летописной повести об убийстве князя. «И велик мятеж бысть в земли той и велика беда, и множьство паде голов, яко и числа нету», — вторит ему новгородский летописец.
Не станем рассуждать сейчас о том, как такое вообще могло случиться и почему в первые дни после убийства никто, кроме киянина Кузьмы, не заступился за убитого князя и не выступил хоть с какими-нибудь словами осуждения в адрес убийц, — на эту тему уже много было написано, в том числе и автором этих строк в книге, посвящённой князю Андрею Боголюбскому. Скажем лучше о том, что погромы продолжались во Владимире и округе в течение нескольких дней, пока, наконец, владимирскому духовенству не удалось успокоить народ. И зримым выражением наступившего социального примирения — пускай и хрупкого и временного — стало перенесение тела убитого князя из Боголюбова во Владимир. Причём те самые люди, которые зверствовали в княжеском дворце и на улицах города, восторженно встречали теперь процессию с телом князя. О прежней неприязни к нему как будто забыли, и столь нелюбимый князь вновь воспринимался всеми как достойный восхваления правитель, более того — как истинный мученик и едва ли не святой. Со смертью правителя ход времён словно бы останавливался — после же его погребения начинался новый отсчёт, и всё возвращалось «на круги своя», по слову Екклесиаста. Спустя всего пять или шесть дней после убийства, 4-го или 5 июля, тело князя «со честью и с плачем великим» было привезено во Владимир и положено в основанном и украшенном им же Успенском соборе. «И тако плакася по нём весь град», — пишет летописец, словно забывая о том, что он писал ранее и что предшествовало этому горестному плачу.
Это не внутреннее противоречие источника и не попытка летописца выдать желаемое за действительное, написать заведомую неправду. Это противоречие самого средневекового общества, в котором правитель, князь, выступает одновременно в двух ипостасях — как сакральный носитель власти, олицетворяющий собой порядок и «нормальное», освящённое обычаем течение жизни, с одной стороны, и как