Фитиль для керосинки - Михаил Садовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И попросил его почитать стихи... Кто стукнул, что он братве читал часами!..-- И сам, закинув ногу на ногу, с папироской между пальцев, стал бормотать: "Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире прочнее гвоздей..." Ну, и черт с ними, с гвоздями! Так он должен был вставить ему:
От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез,
Начало было так далеко, Так робок первый интерес.
И главное, слушал так внимательно... и вглядывался, аж сверлил глазами -- он просто не знал, чьи стихи! Стихи сочинять не разрешалось... если только для лозунга...
Они ж, зеки, его сами заставляли читать, звали "поэтом". Им все равно, чьи стихи... Кто-то же стукнул. Он сам-то никогда не писал. Кто настучал? -Застыдился он снова за кого-то неизвестного.
-- Абхам, -- прокартавила его память, -- опять, бля, жидовская морда, воруешь
-- стихи чужие... -- но тот, шустрый, не успел договорить. Сзади на его плечо легла тяжелая рука, и тихий голос снизу приговорил в темноте: "Позволь ему выдти!" И в бараке стало одним меньше. -- Читай, Абрам, -- теперь имя его уже прозвучало не как позорное оскорбление. Так потом и было до конца срока: Абрам -- "стихи"... "стихи", пойди сюда... это значило уже: свой, они берегли его для утоления души...
-- Знаешь что, ты все же сходи помолись... -- Вернула его Клава, -- а не хочешь в церковь -- тут, на иконку! -- И она распахнула дверь с терраски в комнату.
-- Нет. -- Он покрутил головой.
-- А что? Ты думаешь, тебя за это теперь вызовут.
-- Нет! Простите, Клава, я не могу... Вы же знаете: у меня другой Б-г.
-- Бог у всех один! А если твой лучше, сходи к своему!
-- Это только все гои рисуют идолов и украшают храм, а у евреев Б-г в сердце.
-- Вот, вот. За это вас и не любят, -- потому что вы гордые... чересчур...
-- Спасибо, Вам...
-- Спасибо. Что, "спасибо".
-- Спасибо... -- Повторил он снова, еле слышно.
-- Ты совсем пропадешь, Абрам. Николай, так хоть без вести пропал... Знаешь, что я думаю... может, он еще объявится, он ведь такой... -- она замолчала и вздохнула... -- так, может, он еще объявится где-нибудь... может, в плену был и боится назад ворочаться, знаешь...
-- Я пойду, да и Вам пора на базар с молоком.
-- Если бы твоя Сара посмотрела на тебя, она бы не была довольна. Ты зря так. Так не проживешь. Ты же умный. Может, в школу обратно вернешься? Учить?.. -Но он уже ничего не слышал. Имя жены увело его так далеко назад, что голос Клавы туда не доносился из будущего, и вся эта улица с кривыми заборами и заколоченными домами была совершенно холодной и неродной. Он ее такой не знал. Пока на ней было пусто, он вернулся в дом, затворил двери, прошлендрал
в комнату и опустился на табуретку. "Все, -- решил он, -- Больше здесь не могу, действительно сойду с ума".
Он снял со стены последнюю и единственную фотографию, запихнул рамку за пазуху, вытянул из заветной щели тонкий сафьяновый бумажник с писулькой вместо паспорта и посмотрел в окно.
К нему уже привыкли за несколько месяцев, что он вернулся. Величко, знавший его отца в двадцатых и с уважением отнесшийся к справке о реабилитации, вздохнул: "Надо ж, как вышло, сколько невинных"! Он помог даже отыскать кое-что из бывшей мебелишки у соседей...
Абрам осторожно вышел на гнилое крыльцо, чуть притворив дверь, прошел на зады к собачьей конуре, снял с крюка внутри Лиркин ошейник, скомкал его в карман, оглянулся, неожиданно ловко перемахнул закачавшийся и заскрипевший низенький заборчик из продольных ошкуренных кривых осинок и легко пошел через луг наискось к ветхому мостику. Чужие никогда не ходили в эту сторону
-- тут можно было и не вернуться назад, с болотами шутки не шутят. Он шел споро, иногда подбирая полы пальто, и в такт его шагам, перепрыгам через кочки и с бугорка на бугорок в нем проклевывалось что-то свежее, крепкое и испытанное:
Но ста-рость -- э-то Рим, ко-то-рый
Вза-мен ту-ру-сов и ко-лес...
"Надо было Клаве сказать". Он не знал, зачем и что надо было сказать Клаве. Она была единственной ниточкой с прошлым, и казалось иногда, что вслед за Клавой из ее дома выйдет Сара с блюдечком соли или стаканом молока, которого по -- соседски...
Не читки требует с актера,
А полной выкладки всерьез.
"Зачем я ему читал Пастернака?! Зачем?!" -- Разозлился он. -- "Впутал в такую мразь! Этому подонку! Читал! Стихи! Не какого -- то там Луговского, Тихонова, а стихи! Зачем?"... И когда их уводили всех, так она же спрятала нашу малышку...
Но она убежала ночью спасать маму... у всех, конечно, горе... но Клава еще родить не успела... Николай... кто его знает, все может быть... ну, больше же никого... и где их расстреляли? Если бы хоть отыскать этот ров". Когда он почувствовал, что не хватает дыхания и ноги не дают нужного толчка, чтобы перелететь трясину, он остановился и понял: уже вечер. Тогда он оглянулся, и ему стало ясно, что крепко сбился с пути -- надо был взять правее, а теперь непонятно, как быть: идти вперед -- не видно, куда, назад -далеко и невозможно -- нельзя возвращаться. Здесь на месте можно только стоять и негде даже сесть -- нет сухого и твердого места... Нехорошее чувство вспыхнуло внутри и захлебнулось -- это не был страх, но инстинкт зверя, попавшего в ловушку, на мгновение возобладал над человеческим характером. Он огляделся по сторонам, прикинул, сколько времени еще до темноты, и стал читать стихи вслух, громко, отчетливо, как делал это в карцере, чтобы не свихнуться и не сдаться:
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство, И дышат почва и судьба.
-- И никаких гвоздей из людей делать не надо! Не надо! -- заорал он.-- И не надо "Левой! Левой! Левой!" Не надо. -- Дышат почва и судьба. Они дышат, дышат Сарой и Ракелечкой и стариками... эта почва... и эта судьба... эта их общая... почва... и полная выкладка... всерьез... " Его мутило от голода. Голова кружилась от этого сумасшедшего слияния, от этих шуток с подоплекой, вздыхающего человеческими голосами болота, где дышали все ушедшие без него навеки...и близкие, и чужие... все -- почва... и судьба... в никуда... где-то...
И вдруг простая до оторопи мысль пронзила его: так просто -- если нет сил вытянуть их оттуда, -- надо к ним туда! Вниз... и снова быть вместе... ему надо, надо следом -- это -- мгновенье! . . и звезды будут опять стекленеть над нами!!!
Он наклонился над черным, притягивающим блюдцем воды. Там был покой и ответы на все вопросы. Там было прошлое, будущее, которое не состоялось и которого он мог теперь достичь!
Нет! Нет!... Не ради этого он столько дров нарубил! Он рывком достал портрет из -- за пазухи, протер рукавом и повернул к западу, чтобы рассмотреть при угасающем дне их лица. Вот они втроем. Он совсем молодой, в светлой косоворотке с комсомольским значком -- вдвое моложе... они ездили вместе в облцентр и там фотографировались, и рамку там купили... вместе!.. как ее только не разбили... за печкой стояла у стенки... вот так, говорят, некоторых не тронули -- у них кто-то сидел, и таких не тронули... откупились вроде... и они сидели по домам... сидели... и выжили... только не евреев -- тех подряд гребли... сидели и выжили... может быть, тоже стихи читали?.. Он потом спрашивал, как полоумный у всех, с кем возвращался оттуда, и выходило, что все читали стихи... но они читали себе, как он в карцере, а зачем было читать стихи на допросе? Ну, зачем? "От шуток с этой подоплекой..." Он не мог себе простить этого...И он тогда ничего не знал о доме. Он валил лес. Все воевали, а он валил огромные деревья... и теперь сдаться?! Уйти в эти черные рамки!?.
Он перескочил через два темных блюдца воды, поставил портрет на кочку, налегая грудью и ослабевшими руками согнул одну осинку, потом другую, вытянул из-под пальто, не расстегивая его, а запустив руку в полу, ремень из брюк и связал им вершинки деревьев, потом наклонился за рамкой, лег спиной поперек на стволы, прижав их к трясине, положил на грудь рамку лицами вверх, и они молча все трое уставились на звезды, как делали это часто, когда мир казался прекрасным, люди добрыми, небо высоким, а светила вечными. ПРИЧИНА
В долгом снегопаде есть некая неотвратимость... чего? Она опускается бесшумно вместе со снежинками и убеждает нас бессловесно, что жизнь неизбежна, неизбежна так же, как смерть, что они вместе, что это, вообще-то говоря, одно и то же... потому что саму смерть тоже надо прожить. Прожить достойно и не уронить ею, не осквернить всей своей предыдущей жизни, если ты этой жизнью хоть немного дорожишь, и тебе не все равно, какая память на земле о тебе останется и на какой срок...
На этом месте своих раздумий Дора остановилась, отошла от окна и стала натягивать валенки... в подъеме любая обувь была ей тесна... это еще с молодости... она очень гордилась, что у нее такой "балеринский подъем", как объяснил ей один ее знакомый... знакомый...
Она натянула, наконец, серые мягкие, подшитые резиной деревенские валенки, накинула свой овчиный тулупчик, еще эвакуационного времени и вышла на крыльцо. Двор поднялся, наверное, на полметра. Все яблони стояли в снежных воронках, а стволы их чернели ярче на таком белом ослепительном фоне... и пахло... пахло, как ничто другое на свете, -- свежим снегом... Дора вытащила из-за выпустившей ее двери легкую белую лопату с короткой ручкой, и, не надевая ничего на руки, стала прежде всего чистить ступеньки... работала она легко, спокойно, даже сосредоточенно. Так обычно работают хорошие мастеровые -- они не торопятся, не суетятся, но дело продвигается споро, и не приходится ничего потом дотягивать, подправлять и переиначивать...