Болеславцы - Юзеф Крашевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ветер дул со стороны далеких боров, и слышно было только его однообразное дыхание. Но чуткое ухо старца уловило что-то далеко за лесом: указав рукой туда, откуда шла, извиваясь средь полей, лугов и нив, проезжая дорога, он спросил мальца:
— Слушай, ты! Что там такое?
— Ничего, милостивый пан.
— Ослеп ты, что ли? На дорогу гляди, бездельник, открой глаза!
Мальчик вытянулся, встал на пальцы, вылупил глаза и увидел облачко пыли.
— Ничего не видно, добрый барин, пыль только крутится от ветра по дороге… либо гонят скот, или овец…
— Дурак, — ответил Одолай, — гляди лучше, увидишь больше.
Хыж, точно поняв слова хозяина, обернулся в ту же сторону, насторожился и потянул носом воздух. Внезапно мальчик крикнул:
— Милостивый пан, верховые!
— Сколько?
Ребенок снова замолчал, а старец, поникнув головой, прислушался.
— Слеп ты, как я вижу, — молвил он, — их пятеро, бездельник, говорю — пятеро! Считай!
Действительно, вдали уже можно был разглядеть всадников, из которых двое ехали впереди, а трое сзади: паны и челядь.
— Говори же! — приказал старик.
Этими словами он обычно приказывал своим «очам» давать отчет о виденном, и малец должен был начать свой сказ.
— Спереди двое на конях, в панцирях и шлемах… так и горят на солнце; одеты чисто; за ними трое челяди. Кони у всех добрые; едут скорой рысью, прямо к замку.
Тут малец всплеснул руками.
— О, пане! — прибавил он. — У одного челядника на руке сокол!
— Наши! — буркнул старец. — Должно быть, что ястшембы.
И в самом деле, небольшая кучка верховых приближалась к старому городищу и с каждым шагом становилась все виднее. Ехавшие впереди были закованы в блестящие доспехи, на лошадях сверкали богатые наборы. Они смотрелись по-барски, но и челядь была щегольски одета.
Когда старый Одолай убедился, что верховые действительно повернули к замку, он сошел с валов и поспешил в избицу, чтобы не показалось, будто он выбежал навстречу гостям во двор.
Комната, в которой он обычно сиживал, мало отличалась от деревенской хаты, хотя и была больше, чем заурядная светлица. Ее бревенчатые стены сплошь были покрыты блестящей сажею от дыма. Под потолком, на балках, висели разные зелья, одни от чар, другие для здоровья, третьи для запаха. Более острый взгляд заметил бы в темных закуточках спрятанных за срубами деревянных, неуклюжих идолов, выбросить которых не хватало духа.
Вдоль стен тянулись узкие и твердые скамьи, а у дверей стояло ведро с водой и ковшиком. Грубо отделанные полки, подвешенные к потолку над самыми скамьями, были сплошь заставлены мелкой домовой утварью и глиняной посудой, чтобы старик мог, протянув руку, достать, что нужно.
В одном из углов избы, куда не доходили лавки, помещалось логовище Хыжа, у самых дверей господской спальни. Собака спала с одной стороны, а малец с другой, и во дворе его называли панским «оком». Настила под ногами не было, а только ток,[12] местами покрытый соломенной плетенкой.
Когда старик уселся за стол, на лавку, в комнату вошла дочь, в синем суконном платье и белом переднике. Она была сильная, здоровая женщина, похожая скорее на служанку, чем на барыню, на вид приниженная.
— Гости едут, слышу, — сказал он, узнав дочь по походке. — Что у нас сегодня на обед?
— Клецки, каша, для вас мясо… для гостей что сделать? — спросила Тыта.
— А разве они лучше нас? — крикнул старик. — Могут есть, либо не есть…
— А, ну! — вздохнула баба. — Скажу, что у нас пусто… охают дом…
— Пусть себе хают, как хотят, — наставительно сказал старик, — в людях лучше прослыть бедным, чем богатым, а у родных тем паче. Каждый не прочь содрать…
Тыта, ничего не говоря, вытерла стол, осмотрелась и ушла; с Одолаем напрасно было спорить. Раз он сказал, нельзя было перечить.
Одолай внимательно прислушался; лицо его нахмурилось; он, очевидно, не был рад ни гостям, ни родственникам, так как всегда боялся, как бы сыновья и внуки не потребовали помощи.
— В дом никто ничего не привезет, — говаривал он всегда, — а стащить у старика рад всякий.
В это время, соскочив с коней, пешком шли от ворот два юных болеславца, внуки Одолая, Доброгост и Земя. Оба, собравшись проведать старика, прифрантились по-придворному и с любопытством разглядывали старое гнездо. Тыта поджидала их у дверей избицы.
Они поклонились ей, хотя, конечно, хорошо не помнили, кто она такая. Но слышали раньше и догадывались, а потому спросили, можно ли земно поклониться деду, объяснив, что они сыновья Мщуя, внуки Мешка, сына Одолая.
С удовольствием и радостью, разлившеюся по лицу, старая Тыта глядела на красавцев; потом кивнула им следовать за собою в комнаты.
Одолай уже слышал их шаги. Он предусмотрительно велел Хыжу лечь на место и не трогаться, а сам стал ждать.
Они, переступив порог, приветствовали старика, по христианскому обычаю, прославлением Христа.[13] Старик ответил им, как подобает, а потом спросил:
— Кто вы такие?
Тыта взялась отвечать за них.
— Доброгост и Земя.
— Которые?
— Мщуевичи.
— Какого Мщуя?
— Мешковича, — ответил Доброгост.
— Ну… Бог с вами! — сумрачно ответил старец и оперся на локоть.
Тогда оба припали к его ногам и целовали ему колена.
— Путь наш по королевскому приказу лежит мимо Якушо-виц, — объяснил Доброгост, — вот мы и хотели напомнить о себе и поклониться вашей милости. По службе не всегда выходит.
При упоминании о короле лоб старика угрожающе наморщился, а седые брови низко нависли над глазами. Он вздрогнул и что-то проворчал, похожее на брань, но что именно, нельзя было расслышать.
Молодые стояли перед старцем.
— Много вас там, при панском дворе, слышу, — молвил старик, — не то шесть, не то девять, а то и больше ястшембов. И прозвище вам дали рабы: болеславцы. Значит, продались и телом, и душою!
Приезжие молча переглянулись. Земя, как младший, даже не смел ответить.
— При дворе, — объяснил Доброгост, — нашего прозвища и рода человек по несколько. А чем мы виноваты, что зовут нас болеславцами? Не нас одних: есть между нами и Шренявы и Дружины. Так кличут нас завистники за то, что верно служим королю и пользуемся его милостями. Разве это значит быть рабами?
Старик снова что-то буркнул, как бы про себя, потом сердито облокотился на руку и стал шамкать ртом.
Медленно, угрожающе поднялась его рука, и он промолвил:
— Эй, плохи ваши дела, молокососы, плохи! Воевать вместе с королем — земская повинность; а прихлебателями быть около мис да кубков — не наше дело!
Потом он стал ворчать что-то невнятно под нос, и только слышны были отдельные, бессвязные слова. Но мало-помалу они сливались в плавную речь и, как бы забыв о правнуках, старик громко продолжал:
— Э? Что такое? Зовут вас болеславцами? Болеславцами! Значит, верно служите вы пану, да? Даже когда он рубит вашим братьям головы? Э? Так как же не любить вас, не кормить, не одевать?.. А что будет, когда пан отпанствует, и придется возвращаться на родные пепелища? Э? Какую тогда песню запоете, болеславцы?
И опять членораздельная речь сменилась гневным шамканьем, к которому старик привык в дни одиночества.
— Ко мне! — прикрикнул он. Подошел старший, Доброгост.
Старик поднял руки и медленно провел обеими ладонями по лицу, по доспехам, по опояске, вниз до самых ног, а потом с силой оттолкнул от себя внука.
— Эй! Цацы! — воскликнул он. — Откуда у вас, у бедняков, дорогие доспехи, опояски с самоцветными каменьями, сукна мягкие да цепи? Отец ходил в сермяге, ничего вам не дал, кроме ржавого железного нагрудника да плохого мечика… воевали вы невесть сколько… откуда же наряды?
Доброгост слегка задумался, но ответил смело:
— Всемилостивейший король и пан наш осыпает нас дарами; принять от пана не грех и не позор…
Старик насмешливо захохотал и плюнул.
— Вы его разврату потакаете, вы, трутни! — крикнул он. — Служите по-собачьи, вот он и справляет вам ошейники!
Смутились молодые болеславцы, а Одолай продолжал сидеть, бормоча одному ему непонятные слова и стуча временами рукой о стол. При каждом ударе Хыж поднимал голову.
— Эй, вы! — крикнул вдруг старик. — Смердите вы! Подальше станьте!
Оба послушно отошли к порогу; но кровь у них кипела; они поглядывали друг на друга, точно спрашивая, с какой стати вздумалось им заехать в Якушовицы. Они с удовольствием сейчас бы удалились и отправились обратно, но из уважения к главе семьи не могли уехать без приказа.
Старик, выждав, вновь перешел от бормотанья к внятной речи:
— Ну, что ж он там поделывает, ваш всемилостивый пан? Ну что? Королевствует над чужими женками? С рыцарством поссорился, земство презирает, епископа в грош не ставит, а с голытьбой да чернью в великой дружбе! Всемилостивый пан… а для кого он милостив? Не для нас!