Перед вратами жизни. В советском лагере для военнопленных. 1944—1947 - Гельмут Бон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Опустив голову, он выслушивает мои объяснения. Потом поднимает глаза. Из-под его непривычной для русской формы фуражки выбиваются с трудом приглаженные рыжие курчавые волосы. Лакированный козырек фуражки воинственно сверкает. На мгновение его голубые, как морская вода, глаза теряют свой влажный блеск. С чувством превосходства он уверенно смотрит мне в глаза:
— Я не дам вам разрешение на политические доклады. Это может сделать только господин капитан!
Из его уст это звучит так, как будто бы он заранее все хорошо обдумал. Сделав паузу, Якобзон продолжает:
— А теперь идите в баню и помогите военнопленным отнести зимнюю одежду на склад!
Неужели доносчики доложили Якобзону, что я кто угодно, но только не друг большевиков?
Я говорю Вольфгангу:
— Мы с нашей антифашистской школой не нравимся Якобзону!
Недавно Якобзон долго разговаривал с Ферманом. Он специально заходил к нему в палату. Они оба хорошо знают Ригу.
— Знаешь, что напоследок сказал мне Якобзон? — шепотом сообщил мне Ферман. — Он сказал, что, даже если бы русские дали ему золотой самородок, после войны он ни за что не останется здесь! Возможно, он мечтает о Германии!
Красноармеец-евррй Якобзон мечтает о Германии, о церемониальном шаге и о славе Пруссии. Красноармеец Якобзон ненавидит коммунистов. Он считает идиотами или преступниками всех тех, кто хочет принести в Германию коммунизм!
— Нас он считает именно такими субъектами! — говорю я Вольфгангу. — В мировой истории все так запутанно!
Я затыкаю уши.
В утятнике последний крик моды — ловля лягушек. Когда поймают две дюжины, их складывают в консервную банку. Головы отрывают сразу же, еще во время ловли, затем вычищают внутренности.
— Все остальное можно есть! — наставляет меня специалист. — Мясо нежное, как у голубей! Бульон такой же жирный, как и куриный!
У кого хорошие отношения с Франтеком, настоящим цербером, тот может на десерт поесть крапивы. Франтек топит печь, стоящую на лужайке. Там стерилизуют бинты для раненых. Франтек милостиво разрешает поставить консервную банку с крапивой на плиту рядом с кастрюлей, полной бинтов. Крапива очень вкусная! Образующуюся при варке бурую жидкость сливают.
— Это же сплошная синильная кислота! — говорят эксперты и тайком уплетают по три миски крапивы. Почему тайком? Медсестра запретила нам употреблять в пищу что-то другое, кроме того, что дают с официальной кухни. По ее словам, мы и так хорошо питаемся в госпитале!
Боже милосердный! Как будто можно досыта наесться этими крошечными воробьиными порциями!
Хотя, собственно говоря, сестра права. Однажды ей показали некоего Тони, который выблевал живую лягушку, когда ему стали массировать живот.
К тому же этот Тони через некоторое время умер, потому что больше не ел свой хлеб. Под его тюфяком нашли десять паек хлеба.
— А вдруг меня опять отправят куда-нибудь! Однажды во время транспортировки по железной дороге я так голодал! — часто говаривал этот Тони. Из-за этой навязчивой идеи он и умер.
Над нашим садом встает солнце.
— Разве скажешь, что они когда-то были людьми? — с горечью говорит Вольфганг.
— Тебе знакома картина «Сад дома для умалишенных»? Полотно Винсента Ван Гога? — обращаюсь я к Вольфгангу.
Многим из нас тоже сильно досталось! Некоторым даже лень надевать форму. Они слоняются вокруг в одних рубашках и кальсонах. На русских кальсонах внизу пришиты тесемки. Эти тесемки волочатся за ними по земле. Часто эти полураздетые существа кутаются в одеяло, которым они укрываются во время сна. Словно грязные индусы. Сбившись в группы, они сидят, съежившись, на корточках. Они подразделяются на различные подгруппы.
Лучшие из них вырезают трубки из березы или лопаточки, которые используют при осмотре горла, для толстого санитара, бегающего вокруг в своем белом халате, словно большой начальник. Каждое утро он осматривает воспаленные от голода глотки пленных:
— Открой рот еще шире! Скажи «а-а-а»!
Каждое утро по двести раз!
Другие просто молча сидят на корточках в своих индийских одеяниях. Со страдальческим выражением лица они поднимаются только тогда, когда унтер-офицер кричит:
— Построиться для осмотра на вшивость!
Медсестра внимательно осматривает каждую рубашку.
— Вошь есть? — очень серьезно спрашивает она. Так она опрашивает каждого трижды в день!
— Это же настоящий сад дома для умалишенных. Как на картине Винсента Ван Гога! — бормочу я себе под нос.
Солнце поднимается все выше. Трава, на которой мы лежим, уже успела выгореть под палящими лучами солнца и примялась.
Один из этих молчаливых мыслителей с озабоченным видом спрашивает меня:
— Когда нам однажды будет суждено вернуться домой, как бы война ни закончилась, нас, видимо, ожидает инфляция? Как ты думаешь?
Он не думает постоянно об одном и том же: «Я хочу есть! Когда же принесут хлеб? Я хочу есть! Когда же принесут хлеб?»
Он думает последовательно: «Сейчас мне плохо. Я в плену у Ивана! В Германии сейчас тоже плохо! Родину бомбят. Потери на фронте велики. Если мы проиграем войну, будет плохо. Нас, военнопленных, не отпустят домой. Это очень плохо! Но если мы выиграем войну, будет истрачена куча денег. Они будут вынуждены допустить инфляцию! А от этого всем опять будет очень плохо!»
Пессимизм, словно опасная болезнь, разъедает мозг.
Почему мне все так надоело? Почему у меня кружится голова? Я часто пропускаю тот момент, когда в обед за пляшущим в глазах штакетником появляется ящик с черным хлебом. Разве эти поднимающиеся с земли люди не пьяны? Они механически бредут к ящику с хлебом.
Словно пульсирующая спираль, очередь из двухсот голодных пленных извивается вокруг этого вожделенного ящика. Один только запах свежеиспеченного хлеба может кого угодно свести с ума!
Разве существует что-либо более желанное, чем хлеб?
Раздатчик хлеба ритмично опускает руку в ящик. Вынимает кусок за куском!
Очередь ритмично продвигается вперед. Шаг за шагом! Иногда возникает заминка. Всего лишь на секунду! Очевидно, перед раздатчиком оказался кто-то из его друзей.
— Вы видели! — кричит толпа. — Этому он дал горбушку! Хотя до горбушки очередь еще не дошла!
Разве не все куски хлеба одинаковы?
Кто-то соорудил себе весы из веточек ивы. Он каждый раз перевешивает свою порцию. По утрам двести граммов белого хлеба. На обед четыреста граммов черного. Все всегда соответствует норме.
Однако каждый хочет получить непременно горбушку!
— Дружище, это же очевидно! Горбушка лучше пропечена, она более поджаристая. С ней ты получаешь больше муки!
— Достанется ли мне горбушка? Достанется ли мне когда-нибудь горбушка?!
Возникает не сравнимое ни с чем напряжение. Горбушка превратилась в миф русской эпохи!
Погоня за золотым тельцом закончилась!
Лежащие на траве военнопленные напоминают жующее стадо.
— Ну вот, теперь у нас есть время до ужина, — говорит Вольфганг.
Я мысленно представляю себе миску горячей огуречной воды.
— Что будем делать, если в ближайшее время не получим ответ? — обращаюсь я к Вольфгангу.
Мы ждем ответа из главного лагеря номер 41, к которому относится и наше отделение госпиталя. Туда, в Осташков, Вольфганг и я направили настоятельную просьбу: «Мы, нижеподписавшиеся, просим направить нас в антифашистскую боевую школу». Уже прошло восемь дней с тех пор, как я получил от раздатчика хлеба за две порции табака лист коричневой упаковочной бумаги, на которой написал наше прошение. За маленький огрызок химического карандаша я дополнительно отдал еще пять порций табака!
Но никто не чешется.
Это какая-то чертовщина!
Для подстраховки я рассказал Якобзону свою историю с майором Назаровым из штаба 10-й армии. Иначе этот Якобзон не прекратит придираться ко мне, то и дело давая мне дурацкие поручения по благоустройству лагеря.
Якобзон со своей прусской казарменной стрижкой больше не берет меня с собой в лес, чтобы таскать к утятнику срубленные маленькие елочки. Якобзон приказал заложить целый лес из этих елочек. По его мнению, это подходит к нашей идиотской лужайке. При этой зверской жаре посаженные без корней елочки вянут уже на третий день.
— Ничего! — Для этого «ничего» даже Якобзон не знает подходящего немецкого слова. — Ничего! В таком случае через каждые три дня будем сажать новый лес!
Эта идея с искусственным еловым лесом пришла Якобзону в голову, когда прошел слух, что к нам едет комиссия. Находившийся среди нас садовник поставил несколько елочек перед входом в барак и посоветовал разбить маленькую аллею.
— Ну и кашу ты заварил своей дурацкой затеей, а нам теперь расхлебывать! — ругали мы этого садовника.