Современная датская новелла - Карен Бликсен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так она и сидит на фоне светлой стены, усыпанной падающими цветами, одна в своем маленьком мире, ненадолго забыв о таких сложных понятиях, как время, причина и следствие.
И он, старый гость, вдруг тоже теряет ощущение времени. Он просто существует — в действительности или в мечте или одновременно и в мечте и в действительности, где-то, где падающие цветы жизни и смерти складываются в веселый пестрый узор, безответственно, как в детской игре.
Где-то, где небытие уже близко.
Хотя, кто знает…
Ну что ж, как бы там ни было, покойной ночи!
Ханс Кристиан Браннер
(1903–1966)
ИГРЫ У МОРЯ
Перевод С. Тархановой
Она уже давно скрылась из виду, а он все стоял, не шевелясь, не сводя глаз с того места, где она исчезла. Спокойно, сказал он себе и, круто повернувшись, зашагал прочь, а ну, спокойно. Потому что идти страх как опасно, но сейчас он еще не одинок, он повсюду видит ее. Медленно пробирался он просекой среди жестких трав, и она все время была с ним и солнечными зрачками следила за ним с неба и цветочными зрачками — с земли, и теперь только бы выбраться из леса, и увидеть море, и тронуть куст шиповника на откосе, и ничего уже не будет, можно спрятаться в пещере и лежать, дожидаясь ее, никто не нагрянет туда, не найдет его. Но сейчас страх как опасно идти, так опасно, что он не смеет смотреть ни вперед, ни по сторонам, ведь из черного сосняка за ним следят другие глаза, и громадный серый чертополох в солнечной полосе тянет к нему свои змеиные головки, а чуть поодаль в крапивном рву притаился враг. Ужасом налита тишина.
— Гелла, — позвал он, так не хотелось уходить от нее, но не было иного пути, и он пришпорил коня и поскакал вперед, увлекая за собой солдат. — В атаку! — крикнул он и разбежался, чтобы перепрыгнуть ров, но не допрыгнул и приземлился в самой гуще вражеского стана, и крапива обожгла ему ноги. — К чертям! — сказал он и от боли и ярости заскрежетал зубами, небось, не маленький, взрослый, и время детских забав, мечтаний для него позади, все уже позади. — Навсегда, — сказал он и хотел задуматься о своей беде, но беда была слишком большая и страшная: будто в самом нутре его разверзлась сосущая бездна.
Он вышел к откосу и потрогал яркий цветок шиповника на склоне. Но цветок утратил былую силу, чары рассеялись. «Море», — сказал он и взглядом унесся вдаль, «в море, в море мы уйдем, в море вечное…» На миг он вновь погрузился в мечты: кругом море, и буря, и мрак, он стоит на носу корабля и зорко всматривается в ночь: «Земля! Новая земля!» Но он не смел громко выкрикнуть эти слова: там, в заливе, — рыбачья лодка, двое рыбаков снимают садки, и так тихо вокруг, что по воде долетают сюда их голоса. Может, даже они видят его. А его никто сейчас не должен ни видеть, ни слышать, — он отпрянул от склона и спрятал обе руки в карманы и тут же отдернул их, как ужаленный, оттого что прикоснулся к письму, и снова разверзлась в нем черная бездна, и сосущая боль поползла от ног к самому сердцу. Хорошо бы порвать письмо на мелкие клочки или просто смять в комок и бросить в море, но ведь ему надо узнать, что там написано, не то беда покажется еще страшней, а он только и успел выхватить взглядом три первых слова: «Сын ваш Андреас…» Когда Гелла вернется, они вдвоем прочитают письмо, но сейчас он даже не смеет вынуть его из кармана, даже взглянуть на него, и он ничком растянулся в траве и спрятал в нее лицо. Сейчас он песчинка, затерявшаяся в зеленой мгле; мимо него, сквозь джунгли, бегут диковинные звери, а сам он охотник — и с луком и стрелами в руках крадется за ними, или дикарь — рубит деревья и вдвоем с Геллой строит дом, и никому вовек не добраться сюда, не отыскать их. Но… «сын ваш Андреас…». Он перевернулся на спину, и уставился в пустое небо, и сказал: «Пустота, умереть и уйти в пустоту», но и это он зря сказал, оттого что вверху было Око, а с моря доносился грозный гул, и громовый голос произнес: «Мечтатель… Сын ваш Андреас — мечтатель, нет, того хуже — лгун, лгун и обманщик, он прогулял школу и подделал на записке отцовскую подпись…»
«Не пытайся лгать — тебя видели, — продолжал голос, — за подлог наказывают, за это сажают в тюрьму». «Полиция», — сказал все тот же голос — письмо заклеили, сунули Андреасу в руку, и он медленно на мертвых ногах спустился по лестнице и вышел из ворот, вконец опустошенный, безжизненный, как во сне, но было все это наяву, и он всегда знал, что так оно и кончится. Он не посмел сразу пойти домой, а долго слонялся по улицам, пока не кончились уроки, и от этого делалось только хуже и хуже, и, увидев наконец лицо отца, он тоже не посмел отдать ему письмо, — нет, только не сейчас, лучше уж после обеда. Но когда встали из-за стола, отдать письмо было и вовсе невмоготу, да и сперва надо поговорить с Геллой, ведь и она замешана в той затее, это она подделала подпись отца на записке.
Но Гелла и бровью не повела. «Пустяки, — бросила она и лишь рассмеялась, услыхав про тюрьму и полицию, — болтовня все это. Они только грозят тюрьмой и полицией, — сказала она, — полиция ничего не может нам сделать, пока нам нет восемнадцати». И тогда он чуть-чуть позабыл о своей беде. Но тут вдруг завечерело, стало смеркаться, и уже по пути домой он знал, что теперь и вовсе невозможно отдать письмо, надо ждать до утра, ничего ведь не скажешь отцу, пока кругом ночь. Но рано утром, когда в комнату заглянуло солнце, он взял школьную сумку и вышел из дома, так и не сказав никому ни слова, и долго стоял, прячась за изгородью, пока не увидел Геллу. Теперь она уже не смеялась, а глядела печально и строго, и на лбу ее обозначилась резкая складка. «Идем», — сказала она, и вдвоем они спустились к болоту, туда, где над черной топью висел утренний туман и стояла плотная тишина, и Гелла доверху набила обе школьные сумки землей и галькой и потом закинула в воду — далеко-далеко. Это — конец. Он услыхал всплеск и понял, что это конец — нет больше школы, нет ни отца, ни братьев, даже кровати нет. Только Гелла есть у него. И только пещера в лесу.
Они крались туда поодиночке, выбирая длинные кружные пути, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза, и все утро ушло на то, чтобы расширить и утеплить пещеру: они наносили веток из леса, потом Гелла вдруг пропала куда-то, но скоро вернулась с большими бумажными мешками в руках, и ножом они нарезали дерну и соорудили крышу. Работали оба бесшумно, быстро, как одержимые. Им и прежде случалось играя строить настоящую пещеру, чтобы в ней жить; сколько раз говорили они между собой, мол, хорошо бы сбежать из дома и спрятаться в лесу, но нынче, когда мечта обернулась явью, они уже не говорили об этом, а если случалось им обронить слово, не взглядывали друг на друга. Но когда солнце поднялось высоко в небо, им уже не оставалось работы. Пещера стояла готовая, только рано в нее залезать, но и податься некуда: на берег и то нельзя — вдруг увидят их те двое в лодке, да и еды у них нет с собой, и нечего будет на себя надеть, когда спустится вечер и похолодает вокруг. Тут и решили, что Гелла одна сходит домой и принесет все, что надо. Вдвоем они просекой взобрались вверх и молча расстались у лесной тропки, но еще долго он глядел ей вслед, долго-долго после того, как она скрылась за деревьями в своем красном платье, с волосами, белыми от солнца, и длинными голыми ногами в сандалиях.
Она не вернется. Он лежал один в пещере и знал, что она не вернется. Должно быть, он ненадолго заснул — сейчас на дворе уже вечер: по свету видно и слышно по тишине. А она не вернется, сколько часов теперь уже прошло с той минуты, как оттуда позвонили отцу, а отец позвонил в полицию… Ее подстерегли у дома и схватили. Но она ничего не скажет. Даже если поколотят ее и бросят в тюрьму — все равно не добьются от нее ни слова. В этом он был уверен. И видел как наяву: ее непокорные глаза; рот, который ничего им не скажет; строгое лицо с маленькой складкой между бровями. Он знал Геллу. Он знал ее всю жизнь. Но нынче она другая — как взрослая. И все другое теперь. Он закрыл глаза и подумал: да, все другое. Вернуться домой и сдаться на милость взрослым нельзя, даже если Геллу поймали и ничего уже нельзя поправить, — все равно, нельзя уходить: он должен остаться здесь, ждать ее.
Потому что так или иначе она убежит от них и вернется сюда, и самое страшное будет, если Гелла вернется и не застанет его на месте. Страшнее письма, страшнее отцовского гнева, страшнее полиции. Стало быть, он должен ждать ее весь вечер, а может, и всю ночь напролет, — ужасно, но смысла нет притворяться, будто все это не взаправду, а понарошку — игра, мол, такая или сон. Потому что это взаправду.
Он выбрался из чащобы сквозь пролом в густом кустарнике и, застыв на краю откоса, уже набрал в легкие воздуху, чтобы в отчаянной своей тоске выкрикнуть хоть мольбу, хоть имя чье-то. Но мир объяла слишком плотная тишина. Лодка с двумя рыбаками уплыла, и белая-белая морская гладь сливалась с небом, море уже не дышит, и из леса тоже не слышно, ни звука, ни шелеста травинки. Он протянул руку — тронуть куст шиповника, но и тот притаился, да к тому же обзавелся глазами: он что-то высматривал, подслушивал, выжидал. Да и все вокруг притаилось, слушало, выжидало. И он нырнул в небытие и растворился в природе — рухнул в траву, на землю, и понял вдруг, что уже поздно, что настал конец, от земли струился мрак, и ноги пронизывал ледяной холод, и не стало больше ни глаз, ни рук. Навсегда. Но все же он не совсем умер, не совсем ушел в небытие — земля под ногами раскачивалась еле слышно, чуть вперед, чуть назад, все сильнее и сильней, пока снова не проснулось море и не забормотало где-то глубоко внизу между скалами. И ветер снова задул, еще издали слышал он свист ветра и ощущал его дыхание на своем лице; он открыл глаза и видел, как заструилось, замелькало в траве и зашуршало в кустах, и ветер помчался дальше и вдохнул жизнь в большой ясень, который могучей громадой высился над сосняком — и ясень зашумел, расправил крылья и воспарил в небо. Тогда и ему не осталось ничего другого, как встать и раскинуть руки и взмыть в дальнюю высь, и он разом оглядел все вокруг — весь край с его огненными полями, дорогами и садами, со сверкающей зеленой дымкой яблонь и алым пожаром рябин, и пожар охватил его самого, проник в него до самых кончиков пальцев, до самых корней волос, и сердце его раздулось и уже не умещалось в груди, оттого что в той головокружительной дали, в могучем сиянии света над морем и сушей вспыхнула вдруг крошечная алая точка. — Гелла! — воскликнул он и закружился в пляске, замахал руками, но она была еще слишком далеко — еле заметная искорка на краю неба, где море сходилось с высоким, желтым, как глина, откосом, но искорка мигала, двигалась, приближалась к нему. — Иди же, иди сюда! — крикнул он, и восторг судорогой пробежал по телу. — Гелла! Гелла! Гелла! И все вернулось при звуке ее имени: зной лета и зимняя стужа, ветер и круженье птиц, и он почуял запах земли и солнца и сладкую горечь диких лесных ягод. — Гелла! — сказал он и увидел большой каштан, на который как-то раз они влезли и спрятались под кроной, в тот самый раз, когда отец запретил ему играть с Геллой, но он все равно играл с ней, они всегда были вместе, даже когда были врозь, и он увидел иву с большим дуплом, где они прятали записки, и увидел потайное место у топи, где они складывали лучины и соломинки условным способом, только им двоим понятным. Он разом увидел все это — и правда, нет ничего, чего бы он о ней не знал. Гелла, снова позвал он, Гелла, Гелла… Да что за пытка: Гелла почти не приближается, алое платье ее порхает взад-вперед между морем и скатом, а порой она и вовсе замирает на месте. Наконец она увидела его и замахала ему вроде бы даже сердито, показывая, чтобы он скорей бежал к ней, и он побежал, полетел, скатился с крутого склона и во весь дух помчался ей навстречу, чтобы нагнать ее, обнять, задушить в объятьях и все-все сказать ей. О Гелла, Гелла, Гелла! Но она снова остановилась, и только теперь он заметил, что она тащит огромный мешок; опустив ношу, она застыла чуть ли не в грозной позе, а у него уже заплетались и подгибались ноги оттого, что Гелла была такая, какой он увидал ее издали, такая, какой он всегда ее знал, и все равно — совсем-совсем другая вблизи.