Раскол. Книга III. Вознесение - Владимир Личутин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего не помню, вот те Бог. Отшибло память, – легко соврал Никон, чтобы оборвать словесную толкотню.
И время-то зряшно утекало в проран за окном, елейница призывно подмигивала голубоватым зраком под тяблом, просила старца к себе, чтобы подживить; знать, фитилек повыгорел, или маслице прикончилось… Эх, куда, в какую затхлую бочажину напрасно упехиваем часы, и дни, и лета, то самое сладкое время для молитвы. Перхаем языком, как коровьим боталом, и тем сокращаем жизнь в Боге и обрубаем пути к престолу. И ведь все речи в напраслину, ни слова о деле. Как любим из пустого в порожнее переливать, не зная в том греха.
– Так зачем ты явился сюда, лютый разбойник, на ночь глядя? Ты во чужом дому ширишься, как пристав. Лучше образам поклонись лишний раз, не обломишься…
– Прости, святитель. Прости, патриарх, – легко повинился Голубовский, язвительно улыбаясь. Он жил другими, сокровенными мыслями. – Время подпирает, а я не знаю, как подступиться к тебе, чтобы ладом все дело решить и тебя не пообидеть.
– Вижу, что не для колокольного звону в экую даль волокся…
– Да и не один, – многозначительно протянул гость и вдруг откинул полу меховой телогреи, вытянул из тугой кобуры длинный двуострый кинжал с рукоятью из витого рога, в коий был хитро вделан стволик шкоцкого солистра.
Голубовский положил оружье на стол, уставив пистоль в грудь святому старцу. На испуг брал. И все прежние, вроде бы бестолковые, ничего не значащие речи сразу обрели грозный смысл. Никон бы не удивился сейчас, если бы гость достал из-под стола гранатную пушку иль крепостную затинную пищаль, – такого колдовского, чародейного свойства был этот человек.
Да и то подумать: однажды Русью хотел завладеть из чужой стороны, сесть на державный престол, схитить власть, – и сносил ведь голову, отчаюга; после и скит еретический завел на Суне-реке, приклонившись под Иуду, и много оттуда расползлось по весям проказливых шпыней, но и тогда уцелел толковщик; сейчас новый умысел против царства задумал, замесил теста в квашне, чтобы навалять кровавых хлебцев, но и ныне при крайней минуте, когда прижмут, изловчится и скинется в иное обличье, да и унырнет в дикий суземок под еловый выскеть…
Никон не испугался кинжала, накрыл лезо ладонью, мысленно примерил: при случае железо пронзит насквозь. Взвесил в руке, из стволика достал свинцовую заглушку, круглую пулю выкатил в горсть, поняньчил. Сказал раздумчиво:
– Господь, Отец наш небесный, даровал жизнь нам как великую ценность, а ты метишь чинжалом в явленный Христов образ… На-на, испей моей кровушки, коли такой смелой. Ну?!
Слова были тихие, но внятные и бесстрашные. Флавиан оборвал храп, в испуге скинул с головы зипунишко, повернулся на другой бок. Голубовский торопливо обернулся, монах смежил веки, притворился спящим. Гулебщик понизил голос, перешел на шепот:
– Не обижай меня, старче. Я так ли люблю тебя, мой Свет. Хошь, и ниц паду. Я лишь мечтал о государевой стулке, бесталанный, а ты им стал. И вся Русь пела тебе аллилуйю. И как скинули тебя нехристи с престола и вырвали посох из рук, так многие тогда восплакали, потеряв надежу свою. И многие иные порастерялись, занедужели душою, упали в проказу; другие же сошли с пути, а многие и вовсе махнули на все рукою и прокляли Господа Бога, который не постоял за Отца отцев… Не один я ныне к тебе приплелся, Отче, но с целым войском, чтобы в золотой колеснице увлечь на Русь, где заждались православные. Миленькой, великий Государь, и неуж ослаб ты сердцем, разжижнул, как тесто, что позволил ворогам усестись вкруг царя? Мир плачет, вопиет к тебе: «Очнися, Отец, прииди и правь нами!..» Слышал я, что рысь голодная, этот жалкий пристав Наумов, всяко честит тебя и пинает, не щадит твоего святого образа. Лишь вели словом-полсловом, и мы нынче же четвертуем его и голову посадим на пику в назидание сущим разбойникам…
Двести человек со мною. Они стоят табором под Кирилловым монастырем, и завтра ввечеру мы станем зорить его, заберем казну, и пушки, и коней, и съедомый товар, да и побежим к гулящим на Волгу, где Божий человек Стенька Разин с тьмою людей вольное знамя вскинул… Сыщется ли еще такое времечко, чтобы отомстить подпазушным псам, что отеребили твое крылье и посадили на чепь. Они Солнце наше решили накрыть с головою рогозным кулем, очернить наговорами. А ты и сквозь теснины прожигаешь наши души пламенным мечом… Солнышко, Свет наш неугасимый, очнися, сорвись с затхлого места…
– Снова на царя взнялся, идолище поганое? Забыл, нечестивый, как на коленях предо мною елозил, молил пощады? – вскипел Никон, приподнялся над столом, грозно вскинул кулачище, обметанный седатой шерстью, расседавшийся от воды и рыбьей слизи, словно бы собрался расколоть бедную голову татебщика как грецкий орех.
Голубовский невольно сжался, слинял лицом. Но лишь на миг выказал слабость, сразу выправил стан, гордовато вздернул посекшуюся снежную бороденку. Он искал верных слов, чтобы ответить упрямому старцу, так подкатиться под него, чтобы и внезапную бурю утишить, и сердце разжидить; умаслить лестию; не может того статься, чтобы за два года затвора вовсе искипел Никон, позабыл обиды, поиструх памятью… Э-э, не такой он человек, чтобы разом и навсегда простить обидчика своего: местью живет, местью и душу поит.
Никон же горбился над столом, неловко вжавшись в кромку животом, и под простецкой рубахою, под распашным воротом, съехавшим набок, показался крутой лемех ключицы, кожаное оплечье вериг и обвершье медного осьмиконечного креста, словно бы навсегда впаявшегося в подвздошье; монах искал в лице гостя подвоха, страсти для себя и всполошливо нашаривал верных слов, чтобы не угодить впросак. Ведь не у тещи в гостях, а за приставом в тюрьме; тут каждый угол имеет верного соглядатая, и нынче же Наумову станут известны тайные их речи… Ах ты, Боже мой, угодил в историю как кур в ощип. И вдруг как змеей-медянкою ужалило: а что ежли скинуться на Русь, вспомнить прежнюю волю и власть, собрать ватагу и двинуть на Москву?! Трепещите, блохи подпазушные! Ай да и мыши, как вы смелы по сусекам, когда кот спит…
Никон засмеялся, грузно опустился на лавку, приспрятал в ладонях лицо. Сказал, прокашлявшись и окстив рот:
– Сватушка, ночуй. Вот твоя шапка и рукавицы…
– Значит, гонишь?
– А как не гнать-то? Явился незваный, бежал неузнанный… Я своему государю не враг, чтобы злодея покрывать. Что ты, Голубовский, как мышь в подполье, скребешься да точишь, выгрызаешь углы? Сквозняки в Дому-то, и сколько неведомого гнуса налезет в дырье. Живи тихо, прошу тебя, замаливай грехи, да благодари Господа, что жив пока…
– А может, я жить не хочу в грязи и неволе? Может, я хочу давить боярскую платяную вошь, что села на плечи. Может, я не хочу из-под жирных свиней лайно выгребать. Чем они лучше меня? Своей родовой кичатся. А я и сам царского звания или ты этого не помнишь?!
– Тихо ты, тихо… Сколько от тебя грому да гряку, орешь, как в диком лесу, – остерег Никон и больше не дал гостю непрошеному рта открыть. – Двести разбойников к нам приволок, по ком давно топор скучает. Ты их в церкву, на покаяние, пока не поздно, слышь? А ты с има, бродяга, лукавец и притворщик, враг рода человеческого. Какую злую дань платишь сатане своему, нечестивец? Ну как не поверить тут, что причащал паству детским сердчишком? Как Ирод-царь, сбиваешь под себя заместо тронной стулки гору человечьих голов… Ах, проказник, ну, шиш болотный! Как только тебя земля носит! Да провалиться тебе в тартары, да не избыть огненных бань; уж готовы гулять по твоим бачинам пламенные веники. Преизрядно заготовили вичья подземные сатанины слуги в злокозненных своих лесах…
Ишь, он ко мне двести разбойников приволок. Вор, он и меня в воровское дело поманывает. Кто я тебе? патриарх иль собачья щень, чтобы испытывать меня посреди чужой беды?
Голубовский пытался что-то ответить в оправдание себе, но опальный старец, севши на своего сутырливого конька, давай его погонять по словесным лугам. Тридцать лет не видались, пора бы чернцу на лавку осесть гузном, ан нет, у Никона сердечного жара еще не на один вселенский костер сыщется…
Ах, кабы сманить его в понизовья да повенчать с Разей, уж какой бы славный союз получился с казаком, и тогда вся-то Русь качнется от края до края; и все поместья можно пошерстить, вотчины попалить, боярские головы насадить на пики, дворянские животы развесить по березовым рощам на радость воронью, а всех приказных, нагрузив полный дощаник, спустить вниз по Волге на корм рыбам.
… Обидное толковал Никон, но гордец Голубовский, что Иуду с Христом славил по украйнам России, сейчас упорно стерег натуру, укладывал свою спесь в потайные скрыни до поры до времени. Гость содрал еломку и сронил повинную голову к столетие, и плешка на маковице, где волос изрядно проредился, уже сморщенная, походила на засидевшееся яблоко.