Последний летописец - Натан Эйдельман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Начало лета — последние годы Ивана III в VI томе Истории. 24 июня 1812 года Наполеон переходит Неман.
1812
„Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые…“ Наполеон идет к Москве.
„Мы положили не выезжать из Москвы без крайности: не хочу служить примером робости“ (Карамзин — брату).
Все же пришлось разлучиться: Екатерина Андреевна с детьми отправляется в Ярославль; выехать не было денег, друзья выручили.
История не пишется — делается: „Я простился и с Историей; лучший и полный экземпляр ее отдал жене, а другой в Архив иностранной коллегии. Теперь без Истории и без дела“.
Он хочет примкнуть к ополчению, просится „во что бы то ни стало ехать в армию, чтобы видеть вблизи все ужасы и всю прелесть сражений и описать их“.
Сегодня ни один литератор, пожалуй, не написал бы таких слов — „прелесть сражений“, но в 1812 году еще находили эту прелесть…
Генерал-губернатор Москвы граф Ростопчин (родственник по первой покойной жене) объясняет историку, что война сама идет сюда; уговаривает Карамзина 16 августа переехать к нему в дом.
Граф выпускает в те дни свои знаменитые афишки, написанные вульгарно простонародным языком и обращенные к „толпе“.
Карамзин предложил Ростопчину писать за него, но генерал-губернатор не захотел (как замечает Вяземский) — „из авторского самолюбия“.
Петр Вяземский, 20-летний очевидец событий, очень любопытно комментирует их более чем полвека спустя: он находит, что по сравнению с ростопчинскими афишками „беседы Карамзина были бы лучше писаны, сдержаннее, и вообще имели бы более правительственного достоинства. Но зато лишились бы они этой электрической, скажу грубой, воспламенительной силы, которая в это время именно возбуждала и потрясала народ. Русский народ не афиняне: он, вероятно, мало был бы чувствителен к плавной и звучной речи Демосфена и даже худо бы понял его“.
Однако Ростопчину никогда так не сказать, как это сделал Карамзин в его доме 27 августа 1812 года, на другой день после Бородина и за 6 дней до оставления Москвы.
Согласно рассказу очевидца, А. Я. Булгакова, в те часы кто только не заезжал к Ростопчину в Сокольники: желали узнать, как окончилось сражение? на что надеяться? В одном очень откровенном разговоре участвовали, кроме Карамзина, известный при дворе Екатерины и Павла стихотворец Юрий Нелединский-Мелецкий, знаменитый враг Павла I Никита Петрович Панин, генерал Васильчиков, атаман Платов (уверенный, кстати, что все стихотворцы на свете, и Карамзин в их числе, — горькие пьяницы). В городе толковали о вчерашней победе над Наполеоном, но генерал-губернатор, раньше других узнавший, что Кутузов скомандовал отступление, пришел в смятение, которое передалось другим военным: „Ежели падет Москва — что будет после?“
Вдруг Карамзин, вообще не любивший войны, крови — почти в пророческом экстазе, уверенно объявил, что „мы испили до дна горькую чашу — зато наступает начало его и конец наших бедствий“. Он говорит столь убежденно, как будто читал будущее и (по словам очевидца) „открывал уже в дали убийственную скалу святой Елены“.
Среди смущенных, подавленных людей этот оптимизм выглядел странным, даже неоправданным, — но „в Карамзине было что-то вдохновенного, увлекательного и вместе с тем отрадного. Он возвышал свой приятный, мужественный голос; прекрасные его глаза, исполненные выражением, сверкали как две звезды в тихую, ясную ночь. В жару разговора он часто вставал вдруг с места, ходил по комнате, всё говоря, и опять садился. Мы слушали молча“.
Ростопчин неуверенно заметил, что Бонапарт „вывернется“. Карамзин отвечал доводами, как будто взятыми из романа „Война и мир“, о единодушии народа, воюющего за свой дом, тогда как Наполеон за тысячи верст от своего, о сложных, необыкновенных путях исторического провидения (жаль, что Толстой не узнал вовремя об этой сцене и не разглядел в Карамзине своего единомышленника). Историк боялся не падения Москвы (он это предвидел, по утверждению Вяземского, еще в начале кампании); он боялся одного — как бы царь не заключил мира.
Когда Карамзин вышел из комнаты, гипноз его слов рассеялся, и Ростопчин съязвил, что в этих речах „много поэтического восторга“. Тем не менее слышавшие всю жизнь затем вспоминали этот эпизод, где ученый-летописец преображался в еще более древнюю фигуру пророка.
Он выехал из Москвы 1 сентября, за считанные часы до вступления неприятеля.
Потом несколько очень тяжелых месяцев: Карамзин с семьей перебирается в Нижний Новгород, снова записывается в ополчение (как Минин в том же городе ровно двести лет назад). Однако Москва освобождена, „Наполеон бежит зайцем, пришедши тигром… Дело обошлось без меча историографического“.
Одно из первых московских известий — Дмитриеву: „Вся моя библиотека обратилась в пепел, но История цела. Камоэнс спас Лузиаду“.
Вскоре выяснилось, что в пожаре, вместе с домами и людьми, погибла библиотека Мусина-Пушкина, а с нею „Слово о полку Игореве“; погибли сотни других книг и рукописей, из которых Карамзин черпал свои сведения.
Москвы нет („для нас этой столицы уже не бывать“), нет денег, нет занятия; войне, как тогда еще казалось, конца не видно… Долго и тяжко болеет, 13 мая 1813 года умирает первый сын Андрей.
Карамзин не выдерживает, впадает в черное отчаяние, может быть, самое безнадежное за последние 10–15 лет. Ему кажется, что больше не найдет сил продолжать Историю, да и нужна ли теперь? „Что мы видели, слышали и чувствовали в это время!“ — восклицает он в письме к А. И. Тургеневу. Историк мечтает только добраться до Петербурга и отчитаться в сделанном: „Едва ли могу продолжать… Лучше выдать, пока я жив“ (из письма к брату).
Отчаянному шагу — бросить Историю, уйти на покой — помешали прежде всего война и время (догадываемся и об огромной роли Катерины Андреевны).
Война с 1813 года перенесена в Европу, Александр I в армии — готовые тома некому представить, да и удобно ли? Великие сражения, последние успехи и поражения Бонапарта… Карамзин с его особым провидческим чутьем, скорее не разумом, а чувством угадывает внутренний нерв событий. До последних дней похода он все не уверен; разве не чудо — предсказанное им после Бородина крушение завоевателя? Но не может ли все более сдавливаемая Наполеонова пружина раскрутиться обратно, поскольку теперь французы прижаты к стене?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});