Поля Елисейские - Василий Яновский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так началось мое близкое знакомство с Дряхловым и Проценко. В трудные дни я шел в их мастерскую шарфов и галстуков на работу, что давало мне возможность протянуть от одного экзамена до другого.
По субботам мы усердно закусывали в ателье, пили красное винцо и спорили до одурения. От этих русских бесед с бранью и насмешками все-таки оставалось впечатление подлинной жажды истины и готовности жертвовать для нее многим.
Такого вдохновенного интереса к новой мысли, такого желания понять и простить "все" я уже потом не встречал в жизни. Очевидно, мы все постепенно изменились! И это словесное откро-вение было тем более чудесно, что перемежалось оно с откровенной бестактностью и садистичес-кой или самоубийственной откровенностью.
В том номере на рю Мазарин, тесном, дымном, перегруженном старой мебелью, с запахом малороссийского борща, который себе готовил на неделю впрок Виктор Мамченко, разводя укроп и петрушку в ящиках на подоконнике, я в продолжение трех-четырех часов упрямо читал свои произведения... Среди них "Рассказ о трех распятых и многих оставшихся жить", напечатанный в газете "За свободу".
Эта повесть посвящена Варавве, которого добрые граждане предпочли Христу. Там заложены уже начала того опыта, который мне яснее открылся лишь потом, в пору "Любви второй"... Неско-лько десятилетий спустя швед Lagerkvist получил Нобелевскую премию за роман "Варавва" - книгу, которую я никогда не мог заставить себя взять в руки по эгоистическим причинам - из привязанности к моему затерянному детищу.
Именно этот рассказ понравился Мамченко и Дряхлову и они спорили с остальными. В общем, ни Терапиано, ни Мандельштам мне никогда не были близки. Мамченко - хорошенький мальчик, с казацкой хитрецой - держал себя всегда даже с чрезмерным достоинством; стихи его отметил Адамович, хотя были они неровны, невнятны, и в ту пору, несмотря на всю напряжен-ность bonne volontee*, мало что выражали. Позже поэт стал ровнее, подучился ремеслу и языку и как-то утвердился на собственном месте.
* Доброжелательность (франц.).
Родился Мамченко на юге России и с очевидным упорством тяготел к философии, тоже кос-ноязычной. Он даже проводил в жизнь некоторые свои убеждения с обстоятельною, несокруши-мою медлительностью. Он едва ли не один из первых среди нашей молодежи заделался вегетари-анцем. Мамченко уверял, что не желает причинять страданий животным, и это у него звучало убе-дительно, несмотря на всю наивность. Есть такие положительные люди, у которых общие места звучат веско и даже оригинально. Впрочем, рыбу он ел, полагая, что холоднокровные менее или совсем не страдают.
В те годы Мамченко не мог выразить самой простой мысли в общепринятых формах; он за-кручивал синтаксически и затемнял диалектически любое обыкновенное предложение, выполняя эту мучительную операцию с большим и таинственным достоинством. Одни пробовали над ним смеяться (Ходасевич, Поплавский), а другие (большинство) его уважали, особенно люди с эстети-ческими тяготениями (Адамович, Мочульский, Гиппиус). Была в Мамченко кроме всего еще хорошая смекалка, знаменитая хозяйская практичность. В своей отельной комнате он разводил свеклу и спаржу, цветочки и даже, кажется, табак. Его личного изделия борщ славился одно время так, что некоторые повадились к нему ходить подкрепляться, что хозяин отнюдь не поощрял.
Работал он спорадически, его подкармливала жена. Но когда мастерил или красил, то делал это отменно чисто и аккуратно. Вообще в практических делах был полной противоположностью своей диалектической природе.
Дружил Мамченко преимущественно с такими людьми, как Шестов, Мочульский, Гиппиус. Под конец оккупации только он один из приличных людей продолжал ходить к Мережковским.
Адамович, мне кажется, давно разочаровался в его стихах, но никогда его открыто не разбра-нил: "милосердие, милосердие!"
Злобно издевался над такими, как Мамченко, Ходасевич, считая их "голыми", беспомощны-ми и отнюдь не королями. После войны Мамченко начал издавать какие-то сборники для совет-ских патриотических возвращенцев, но сам, умница, отнюдь не "возвращался".
Дряхлов в Париже после пятидесяти лет сохранил все свои национальные черты. Уроженец Поволжья, - он сочетал в себе многие отталкивающие и привлекательные свойства коренной Руси.
В разговорах мы с ним постоянно доходили до самых границ "достоевщины", в пучине кото-рой он себя чувствовал отлично. Валерьян Федорович хорошо играл в шахматы, и мы упорно сражались, исполненные то надежды, то отчаяния, то симпатии, то ненависти; из чувства мести начинали издеваться друг над другом, касаясь и личных тем, и литературы... А когда положение на доске менялось, мы добрели и проявляли даже чуткое внимание к нуждам полупобежденного противника. Страшная вещь шахматы!
Дряхлов был компаньоном Проценко по шарфам и галстукам; он прямо заявлял, что Яновско-го надо прогнать, потому что его работа в убыток...
- Вот как Кнут, - ухмылялся Дряхлов очень по-татарски: ядовито и доброжелательно (у Кнута тоже была мастерская по раскраске материй). Придет к нему поэт с Монпарнаса, он ему пять франков всунет, а на работу не возьмет, потому что сплошной конфуз.
Наш общий друг Проценко смущенно, однако и забавляясь скандальной сценою, полупьяный, размахивая обнаженными мясистыми, пропахшими красками руками, мягко успокаивал его, усовещивал, посмеиваясь усаживал всех за стол, наливал вина. Через несколько минут Дряхлов, нежно склоняясь ко мне, говорил:
- Я знаю, вам теперь нужна работа. Не могли бы вы хоть немного аккуратнее печатать кружева, а то только плешины у вас получаются...
- Хорошо, постараюсь, - страдальчески соглашался я: мне завтра сдавать физиологию.
- Вы мои лучшие друзья, - говорил Проценко.
Его изуродованный, разделенный глубокою морщиною, словно шрамом, на два этажа лоб и шишка на шее под самым ухом напоминали Сократа... Я его прозвал малороссийским Сократом.
- Вы мои лучшие друзья, - повторял он осушая стакан. - Вы мне ближе жены!
И начинался сумбурный русский застольный разговор, питавший нас и вдохновлявший, несмотря на свою основную порочность.
Стихи Валериана Дряхлова ко времени первых номеров "Чисел" не были лишены колдовст-ва... Вообще когда перелистываешь старые журналы, внимание привлекают зачастую не "ведет-ты", а имена поэтов, стоявших "в тени", вроде Заковича, Дряхлова, Ставрова.
Раз весною Дряхлов опасно заболел. Я поднялся к нему в мансарду на Пляс де ля Републик. У него оказалась довольно банальная zona ophtalmique. Он очень страдал. Потом вирус вызвал род менингита и Дряхлова пришлось отвезти в Hotel Dieu, где я работал. Так как при исследовании у него обнаружился еще застарелый процесс в легком, то решили, что у него начался туберкулезный менингит, недуг по тем временам совершенно роковой. Все случилось так быстро, так неожидан-но, что походило на бессмыслицу: только что прошла Пасха, цвела сирень, казалось, сил хватает на оплодотворение целой вселенной... И вот сразу - конец!
- Смысла как будто не видно, но он наверное есть! - сказал я в утешение.
И это нас всех немного успокоило. Ибо смысла мы тогда искали больше, чем примитивного бытия.
Дряхлов вскоре выздоровел; но какие-то следы поражения остались навсегда: невралгия лица, странности, головные боли. Он уже давно увлекался тайными доктринами и эзотерическими докторами - читал Блаватскую и Крыжановскую. Теперь всерьез увлекся Рудольфом Штейнером.
В Париже были разные группы антропософов, враждующие между собою, как православные церкви, объединения монархистов, демократов, врачей, инженеров, казаков, наконец. Одна группа во главе с Натальей Тургеневой, сестрой Аси, жены Андрея Белого; другая велась Киселевой, любимой ученицей доктора Штейнера, которую он якобы вылечил от туберкулеза.
Даже я одно лето ходил в студию Киселевой и выделывал буквы алфавита в соответствии с правилами эвритмии; эти легкие гимнастические упражнения несомненно действовали благопри-ятно на усталых и беспомощных горожан. Кроме ритмических танцев привлекала еще сама Киселева - вся благородная, скромная женственность. Иногда чудилось - она большая, тяжелая, подбитая птица, легко, к всеобщему удивлению, взмывающая с деревянных мостков.
Наталия Тургенева принадлежала уже к другой породе: интеллектуальная, способная офор-мить и определить несказуемое, сильная в теоретических спорах и не всегда деликатная в средст-вах... Впрочем я Тургеневой тоже многим обязан и за некоторые эзотерические книги, "на правах рукописи" прочитанные мною, по сей день ей благодарен.
Я никак не мог стать верным учеником такого рода псевдонаучных или псевдорелигиозных школ, но пользу мне знакомство с их дисциплинами принесло. Федоров, Успенский... Никогда ко злу они меня не подталкивали и с Христом не разделяли. Хотя надо признать, что для некоторых душ опасность во всем этом несомненно кроется.