Радио Мартын - Филипп Викторович Дзядко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ее обещание уже начало сбываться – та его часть, где о том, что ничего не сможешь сделать. И теперь это предсказание снова передо мной, оно написано каллиграфическим почерком, его отправил в мой почтовый ящик неизвестно кто.
Мама ставила пластинку, на которой было написано: «Лед Зеппелин. Лестница на небеса». Когда мы вернулись уже без них домой и увидели эту обложку, бабушка сказала, что «вот она по ней поднялась и вот она теперь там».
Да, папа просил учить все наизусть из изумрудной книжки, а мама перед сном говорила: «Вот тебе мое обещание на рассвете». И шептала: «Уходи впопыхах в края тишины. Пропоем заклинанье, и для тех, кому хватило терпенья, начнется новый день. Ты только не спеши. Спи. А я посижу здесь».
Тогдашние картинки и слова смешались с музыкой с пластинок, которые я слушал после, и с буквами из книжек, которые я стал учить наизусть после, чтобы выполнить задание отца. Так что я не знаю, какие слова мои, а какие нет. Теперь все слова чужие и все мои.
Внезапность, бессмысленность и, наконец, литературность их смерти сделали и все остальное бес-следным и бессмысленным. И меня самого тоже. Бесследным, бессмысленным и неспособным. Я придумал давно: я никто. И каждый день это подтверждают из всех углов. Рассказывает радиоточка «Россия всегда» своим ледяным звуком, морозящим и Клязьму, и Оку. Никто. Я чувствовал время как лед и скользил по нему в полудреме, как и все вокруг. Оно было гладким и спокойным. Лед затянул собой все, что было, медленно умерщвляя все течения, затягивая все волнения, все желания и всех людей, живших прежде.
Иона сказал, что я стул, я ссыкун. Человек в бушлате кричал: вас обволакивают. Голос из запретного радио требовал перестать бояться. И еще мне что-то шептали письма с совсем другими, нездешними голосами. Все это стало тянуть друг дружку к друг дружке и менять и меня, и мое время. Я стал слышать гулкие, отдаленные шумы подо льдом, я вспомнил о праздничных великанах из сказок, рассказанных мамой, о циклопах, я был никто, но Никто победил циклопа. Вот бы увидеть эти песчаные волны и еловые шалаши, жи-ши пиши через «ы», ш-ш-ш-ш-ш, зигзигзеу, ш-ш-ш-ш-ш, закрываешь руками уши и видишь – еловые лапы.
– Эй, ау. Ты теперь тоже. Научился зависать, гуд феллас.
Иона щелкнув пальцем перед моим носом, вывел меня из оцепления моего оцепенения.
– Хорошо. Я согласен, – я выпрямился.
– На что согласен?
– Чего теперь делать-то: нужны деньги.
– Да. Вариков у тебя немного теперь. Ссыкуны. А письма эти тырить. Не ссал?
– Тебе не сложно: уехал, если что, к своим в Уфу, а куда мне деваться? И где деньги взять: одних «Пропилеев» мало, а Тамара выгонит, если не приносить ей деньги на еду и на ее травки. И что тогда? К тебе в Уфу? Или в лагерь за тунеядство? А тут еще эти чужие письма – небось посадят за кражу, халатность, хранение или еще за что угодно.
– А чего. Иди – и продай эти веселые. Картинки.
– А кому они нужны?
– Они же старые? Их эти, в антикварном возьмут.
– Ну возьмут.
– Так иди и продай. На первое время. Хватит. И много тебе надо-то? А там будет. Видно.
– А там будет видно.
Я подумал, что это хорошая мысль: за ящик старых писем можно что-то выручить. А у меня был знакомый антиквар, одноклассник по прозвищу Ловчилла. Он еще подростком приторговывал открытками из коллекции своего деда.
– У меня и самого письма старые есть – от деда остались.
– Вот и их туда же. Все и отнеси.
– Отнесу ему.
– Кому?
– Антиквару. Ловчилле.
– Ладно, пей. А я посижу здесь.
3.25
– Отнесу ему.
– Ладно, пей. И будем. Закрываться на сегодня. Хорош уже.
Водка, стакан, в него лимон, стакан пойдет по стойке. Снова закрыл глаза до китайских щелочек.
Помолчал, еще помолчал. Почти наощупь налил еще.
Слышу: всшу-ук, з-з-з-з-з-з, пптх, пшт-т-т, и вдруг: «Не говори никому». Я глотнул водку и сквозь лимон ответил: «Все, что знаешь, забудь».
– Я скажу: на холме был дом.
– А я скажу, что и дом, и ручей – ничей, – ответил я.
– Это яблоко?
– Нет, это облако.
– Хуя себе, – сказал голос.
Я открыл глаза. Справа от меня сидел человек с черными, как черная вода, волосами. Я сказал ему:
– Одноактовой жизни трагедия.
– Диалог резонера с шутом? Ты кто?
– Я Мартын.
– Ну и хуй с ним. Налей еще.
Иона поспешно – я таким его еще не видел – налил две стопки водки.
– Ты кто? – снова спросил черноволосый и закурил, хотя курение в публичных местах было запрещено строжайше.
– Я же сказал – Мартын.
– Ну и хуй с ним. Ты Пахомова знаешь?
Я не успел ответить, а черноволосый уже вскочил со стула и стремительно пошел куда-то вглубь бара.
– Кто это?
– Ты что, – сказал Иона, – придуриваешься?
– Я понятия не имею.
– Меркуцио.
– Чего?
– Хозяин, блядь, наш. Его дружки Меркуцио. Называют. Итальянец, наверное. Владелец «Пропилей», он по документам как Виктор Чаплыгин проходит. А так – черный черт, Готвальд, Меркуцио, Карлсон. Это он сегодня тихий, в другой раз. Бы уже тарелки летали. На. Скорость. Ты чего с ним шаманизмом. Каким-то занимался?
– Просто он стихи знакомые назвал.
– А, у него. Про это пунктик. Ты ему про аккордеон. Только не говори, совсем заебет.
Чаплыгин вернулся минут через семь:
– Не говори никому. Все, что знаешь, забудь: птицу, старуху, тюрьму или еще что-нибудь.
Мы говорили стихами восемьдесят четыре часа, и каждые две минуты он глотал стопку, запивая ее эспрессо.
– Ты правда наш звукорежиссер? Похуй. Меня позвали в кино только что. Чтобы я играл Гумилева. Бесплатно. Перед его смертью. Похож, да? Съемки со спины, правда. А вчера предложили за деньги – десять солнечных дней, сотни тысяч в день, миллионы за десять