Гувернантка - Стефан Хвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы сидели тогда в салоне, за окном порошил снег, самовар шумел, мы засыпали панну Эстер вопросами, а в ее голосе дрожало сдерживаемое волнение. «Ей было семнадцать лет, пан Александр, всего семнадцать! Вы понимаете? Какой возраст! Так и тянет петь и танцевать! Весна жизни! И сумей император сдержаться, разве случилось бы то, что случилось? Но он, в своей оскорбленной гордыне отца и правителя, настаивал на разрыве — мог ли кронпринц поступить иначе? При том, сколь велико было его отчаяние. Можно ли удивляться, что этим закончилось, что Рудольф выстрелил в Марию, а затем в себя? А в Гофбурге[33]еще объявили, что вначале она его отравила и лишь потом наложила на себя руки! Какое бессердечие! Ее нашли обнаженной, на кровати, прикрыли кучей одежды, пальто, его мундиром. Пуля пробила голову кронпринца за левым ухом. Ну неужели она могла совершить такое? Она, семнадцатилетняя, в весеннюю пору жизни? А кармелитки эти, — панна Эстер качала головой, не в силах простить сестрам из далекого монастыря слова, которые пересказал ей преподобный Олер, — кармелитки из Майерлинга молились не за двоих, а за троих! За троих! Как они посмели, что за подозрение, низкое, позорящее…
Да, они туда поехали, чтобы умереть. И всё обдумали. Всё. И ушли, как Филемон и Бавкида, которым удалось выпросить у богов одновременную смерть.
А потом, потом, когда баронесса фон Вечера умоляла, чтобы ей отдали тело дочери, эти люди из Гофбурга, эти страшные люди из Гофбурга… Переговоры с графом Таафе[34] — он ведь был всемогущ — ни к чему не привели. Вдобавок еще от баронессы потребовали, чтобы она немедленно, первым же поездом, уехала из Вены в Венецию, потому что — как ей сказал советник Эрмлих — венский люд, обожавший наследника престола, разорвет ее в клочья, если только она отважится выйти на улицу. А императрица, императрица якобы прислала баронессе фотографию того дома в Майерлинге, на которой кто-то пометил крестиком окно комнаты, где они…
Похороны должны были состояться в Хайлигенкройце, но матери запретили туда приехать. Вы можете такое понять? — У панны Эстер от волнения прерывался голос. — Матери нельзя присутствовать на похоронах дочки! Потом Марию одели, и этот императорский врач, Аухенталер, и господин Стокау, поддерживая ее с двух сторон — вы только себе представьте, — повезли в экипаже, ледяную, в голубом платье, глаза открыты, в Хайлигенкройц, на кладбище. Она до сих пор там лежит. Баронесса Вечера поставила близ могилы часовню, очень красивую, из белого мрамора. И там всегда свежие цветы. Ах, пан Александр, гора роз, даже когда все завалено снегом».
Тарахтели колеса, сверкали оси, постукивали палки. Я шел мимо каталок, носилок, кресел на колесиках, на меня смотрели глаза, в которых не было надежды, я видел лица, меркнущие на солнце, будто припорошенные серой пылью, мы с отцом и Анджеем двигались по узкому проходу среди калек к открытым дверям костела св. Варвары, и, проходя между этими шпалерами боли, глядя на протянутые руки, сжимавшие медные кружки с одинокой монетой на дне, я не переставал думать о женщине и мужчине, избравших хорошую, спокойную смерть в далеком городе Майерлинг, покинувших мир, который, как сказала панна Эстер, даже их взгляда не заслуживал.
Коллекция
«Может быть, Охорович?»
«Охорович? — Ян посмотрел на меня. — У него дурная слава. Медицинский совет не желает его признавать». — «А Прус защищает. И Халубинский. Он магнетизирует чуть ли не по сорок человек в день». — «Как хочешь, я могу попробовать с ним связаться через Осталовского…»
Вечером я зашел в комнату к отцу.
«Охорович, говоришь? Что ж, я о нем много слышал, — отец взял трубку, — но, думаю, лучше бы сразу к Васильеву». — «К Васильеву? — я с удивлением посмотрел на отца. — Да ведь Васильев в Петербурге!» — «Вот-вот, все так думают, а он между тем со вчерашнего дня в Варшаве». Я так и подскочил на стуле: «Где?» Отец разминал в пальцах табачный завиток: «В Варшаве. Мне советник Мелерс сказал. Остановился в доме Калужина на Праге, на Петербургской, и носа оттуда не кажет — не хочет огласки. И никого не принимает». — «Тогда что же он здесь делает?» — «Задержался на два-три дня по пути из Киева в Кенигсберг, к самой герцогине Гофштедтер, у которой сын болен гемофилией».
Васильев! В Варшаве! Я не мог опомниться. Отец нахмурился: «Только сохрани эту новость для себя, чтоб не подводить советника Мелерса. Он Васильева знает еще по Одессе и очень уважает. Васильев хоть и не дворянин, однако ж… его принимает в Царском Селе сама великая княгиня — говорят, он избавил от опухоли цесаревича. К нему и генералы, и сановники за советом ездят, слух идет, что он ясновидящий, по глазному дну угадывает будущее и болезни распознает по цвету крови. Надо бы тебе зайти к советнику Мелерсу, может, он поспособствует…»
К дому, где на втором этаже в квартире номер семь жил советник Мелерс, я подъехал без чего-то одиннадцать. Когда пробили часы, слуга советника Игнатьев ввел меня в темную гостиную — большие окна, задернутые плюшевой портьерой, почти не пропускали свет. «Советник Мелерс сейчас спустятся. Но время необычное, так что…» Он замолчал, давая понять, что я явился слишком рано.
Темная комната была перегорожена большим дубовым письменным столом. Слева часы: латунный циферблат с надписью «Gothardt — Zurich», гирьки на цепочках, медленно раскачивающийся маятник… Где же этот Мелерс? Почему заставляет так долго себя ждать? Мне хотелось немедленно изложить суть дела — ведь время не терпит! У дверей, под красивым пейзажем Черного моря кисти Айвазовского, на французской кушетке со спинкой, расписанной цветами гортензии, лежала шелковая шаль, небрежно брошенная на пурпурный плюш. Я посмотрел на стол. На блестящей столешнице бронзовые пресс-папье, маленький судовой колокол со стершимся английским названием, несколько карандашей в стаканчике из слоновой кости, лампа на ящеричной лапе под светлым стеклянным колпаком, набор веленевой почтовой бумаги. Казалось, кто-то минуту назад прервал едва начатую работу. По обеим сторонам комнаты стояли высокие шкафы: красное дерево, хрустальные стекла, на нижних полках тщательно разложенные минералы и раковины, выше — картонные папки с названиями судебных процессов, еще выше — годовые подшивки «Правительственного вестника», а на самом верху — номера «Гражданина» князя Мещерского.
Сколько бы раз мысли мои ни возвращались к той минуте, когда я впервые переступил порог гостиной советника Мелерса и остановился на мягком ковре с бухарским узором, столько раз возвращалось и тогдашнее изумление, смешанное с тревогой и восхищением. Какая же это была гостиная! Она напоминала прячущийся в тени грот. Стало быть, здесь, на Розбрате, в этом ничем не примечательном доме со сдающимися внаем квартирами, который мог самое большее пугать прохожих гипсовым барельефом Медузы на фронтоне, здесь, по соседству с фруктовым оптовым складом, со складами скобяных изделий, где можно было купить луженые ведра, деготь, топоры и свечи, здесь, между дворами доходных домов, откуда доносились крики прислуги, лудильщиков, гранильщиков и старьевщиков, скрывалось это наполненное тишиной, уставленное красным и дубовым деревом помещение, поблескивающее латунью и шлифованным стеклом, заселенное величественными тенями и мятущимися бликами, так непохожее на квартиры на Новогродской? Между тем Игнатьев взял у меня из рук трость с серебряным набалдашником и любезно указал на кушетку.
«Прекрасная коллекция», — сказал я, чтобы нарушить тишину. Он наклонил голову и загадочно улыбнулся: «Да, прекрасная. А вот тут, — он коснулся пальцем застекленной полки, — извольте взглянуть, это всё с Урала, из Богословского округа…» Я посмотрел на обломки темных и светлых камней, разложенные под стеклом, а он негромким, теплым голосом, очень серьезно продолжал: «А тут минералы из Сибири, из-за гор, собирали на Енисее». Мне хотелось, чтобы он напомнил обо мне советнику Мелерсу, но Игнатьев — видимо, полагая, что гостей надлежит развлекать разговором столь же содержательным, сколь и неспешным, — помолчав, добавил: «Такой коллекции вы нигде не найдете». На медных табличках виднелись латинские названия. Я чувствовал, что тембром голоса и внушительной, размеренной речью слуга подражает хозяину. Он старательно выговаривал чужие слова, каждое произнося с петербургским акцентом, будто доводя до моего сведения, что знания, не нуждающиеся в языке тайны, ясные и понятные любому, обладают несравненно меньшей ценностью, нежели знания, доступные лишь немногим.
Я снова подумал о панне Эстер, о Васильеве, о том, что нужно сделать. Да где же этот Мелерс? Почему не появляется? Но Игнатьев только усмехнулся: «Чего беспокоиться? Советник Мелерс сейчас будут», — после чего не спеша подвел меня к узкому, окованному медью сундуку, где на мягкой фиолетовой — цвета адвентовых[35] облачений — ткани лежало несколько обломков камня. Но откуда этот внезапный страх, кольнувший сердце, словно я приблизился к чему-то, от чего мне бы следовало держаться подальше?