Большая родня - Михаил Стельмах
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вот черт! — ругается Варич. — Давно бы так сказал.
— Сам ты черт болотный. Как штаны грязью замазал. Прямо тебе не штаны, а один подрыв полицейского авторитета.
И скоро уже Пантелей, пристально осматриваясь вокруг, идет дорогой в город. Натуральный партизан, наделенный безграничной храбростью и силой, он всегда просился идти в опаснейшие места, слыша, как радостно и зло твердеет и набирает стальной гибкости его тело. Одно лишь несчастье являлось препятствием — водка: если случалась возможность, редко мог Пантелей избежать соблазна.
— Да, водка до добра не доведет, — соглашался, когда ему начинали вычитывать. Зарекался пить, но при первой встрече с рюмкой забывал предыдущие грехи.
В городе Пантелей узнал, что семьи партизан находятся в левом крыле тюрьмы, и начал изучать все подступы к проклятому месту.
Казалась бы, уже пора было возвращаться к партизанам, но Пантелей начал блуждать вымершими улицами. Скоро его внимание привлек дом военного коменданта, и не так дом, как раскрытый гараж, возле которого стояло несколько машин. Сначала мелькнула радостная мысль — выбрать удобное время, вывести машину и, само собой, приехать к партизанам. Но потом созрел другой план, и Пантелей, переполненный грандиозными замыслами, поспешил к своим. Вернувшись в отряд, он горячо начал доказывать Дмитрию:
— Дайте мне только шоферов, и я на полном ходу в самое пекло приеду, как часы. Вы еще не знаете меня!..
XXX
Все в камере, прикипев к полу, ждали этого, но выстрелы для всех прозвучали одинаково неожиданно и страшно.
Ту мысленную линию между небытием и жизнью сразу затопил холодный трепетный мрак; оборвались последние слабые нити просвета, и показалось, что не дежурный стукнул у двери, а сама смерть встала на пороге.
— О-о-о! — всхлипывая, вскрикнула Екатерина Прокопчук, выпуская из рук ржавые, покрытые кровавым потом прутья решетки. В ее расширенных глазах не могла уместиться картина расстрела, хотя об этом столько думалось-передумалось. Но будто поняв, что уже никогда не видеть ей своих земляков, которые стали стократ дороже и ближе в часы лихолетья, она беззвучно заплакала и забилась головой о мокрую стену.
Перед глазами Югины на миг, отдаляясь, проплыл образ Евдокии, и, задыхаясь, молодая женщина обеими руками хватается за сердце: оно же может выскочить из груди. Вот она не впервые замечает, что в страшные минуты мысль и воображение даже невозможное могут так приблизить, высветлить, как освещает ночью молния завернутый во тьму небосклон. И когда в ее памяти невольно шевельнулось слово «молния», она в самом деле увидела воробьиную ночь, развороченную синевато-белым сиянием. Как две стены, сближаясь, вырезались встречные леса, а между ними, в осветленной до голубизны раме, поднявшейся до самого неба, появился Дмитрий. Дети — ощущала — были в этих лесах. Верилось, что Андрей с Ольгой спаслись и, показалось, сзади услышала звонкий голос: «Мама, мы живы!» А как же Дмитрий? И, будто слыша ее переживания, муж поднял голову, и она не узнала его глаз: такие были суровые, грозные, аж закипали в черных человечках злые искорки. Такой он, наверное, всегда бывает в бою. И горе тому, кто встанет на его пути — лишь одним взглядом может навеять ужас. А ей хотелось увидеть его ласковым, как в те последние дни, когда приезжал в партизанский район… Неужели больше не будет Дмитрия? Нет, нет! Не так! Неужели больше она не увидит Дмитрия?.. Неужели дети подходят к нему?..
Как выстрел, звякнул замок. Тяжело бухнула задвижка об пол, и в двери сжались черные тени. Мигнул свет лампы, первым в камеру вошел переводчик, за ним — гестаповцы, а позади — перекошенный Крупяк. Не поднимая головы от бумаг, переводчик, перелистывая один бланк за другим, сухим ровным голосом прочитал то, что было давно известно каждому. Все женщины были признаны партизанами. Когда была названа последняя фамилия, подтянутый фашист шагнул вперед и резко, с надрывом, скомандовал:
— Раздевайся! Одежду снимать сюда, — показал пальцем на середину камеры, — обувь — сюда! — подошел к стенке ровно, будто маршируя.
Смертельная бледность заливает лица заключенных. Кого-то трясет лихорадка. Одеревенелые пальцы никак не могут расстегнуть пуговицы.
Снимает Екатерина пальто, снимает сачок, блузку, юбку, расшнуровывает ботинки, снимает чулки.
— Не надо, — показывает фашист пальцем на чулки. И эти слова выводят женщину из полузабытья. Остро сверкая глазами, она с силой срывает чулок, комкает его в руках и бросает врагу в глаза.
— Забирай! Забирай! Давись! Со своим проклятым Гитлером. Чтоб вас всех расперло!
Сильный удар мохнатого кулака отбрасывает ее в потемневший от сырости и плесени угол. Фашист, будто маршируя, приближается к женщине, бьет ее сапогом в спину, не спеша, методически.
Шпалерами стоят гестаповцы в коридоре, черными тенями зарешетили раздетых, в самом белье, людей. Холодная роса сразу же обжигает ноги, и Югина только теперь, за двором, замечает, что перед нею мигает одна черная, а другая белая нога… Ага, это же Екатерина в одном чулке.
Высокая звездная ночь недосягаемо раскинулась над головой. В небе двумя рукавами раскинулся Млечный путь, а то еще есть Большой путь на земле… Когда-то ночью она ехала на телеге, а рядом шел Дмитрий, молчаливый, замедленный, как летний час… «Неужели иду к своей смерти?» Будто мучительный вопль вырывается из груди. И быстро, в такт сердцу, забились мысли, одна картина проходила за другой, и непременно в них видела то детей, то Дмитрия, то свою мать, то Евдокию, то отца, а потом снова сразу все будто обрезало: «Неужели иду к смерти?»
И вдруг глаза ослепило приглушенное сияние двух груд песка, которые сжали черное отверстие. Возле ямы, позвякивая лопатами, кто-то суетится. Вот где их будут расстреливать. Нет, ведут дальше… Это засыпают убитых.
Ударили выстрелы. О, даже не довели. Расстреливают на дороге.
Падают люди. Почему же она не падает? Кто-то застонал, и дежурный, — ли это, может, кажется? — изгибаясь, оседает на землю, выпускает винтовку из рук. Снова раздаются выстрелы. Она падает посреди дороги, но же сразу, будто ее током дернуло, срывается на ноги. Она или сходит с ума, или в самом деле слышит суровый голос Дмитрия?
С земли тоже привстают люди, которых она считала мертвыми, и куда-то бегут.
— Наши, наши прибыли! — слышит голос Екатерины Прокопчук, в котором звенят и радость и слезы. — Югина! Наши прибыли! Наши! — целует ее губы, и слезы искажают лицо молодицы.
— Югина! — подхватывают ее сильные руки Дмитрия. — Югина, где мать, дети?
Она даже не помнит, что говорит. Только Дмитрий сразу же куда-то отбегает, а ее какой-то партизан берет за руку, подводит к приглушенным машинам, подсаживает в кузов, откуда уже тянутся к ней мокрые руки Екатерины Прокопчук.
* * *Наскоро откопали полузасыпанную яму, и Дмитрий первой со страхом увидел Марту. Ее глазные впадины были засыпаны сырым, тускло мерцающим песком. Песок густо притрусил и волнистую линию крови, которая из левого виска покрутилась над ухом и исчезла где-то на шее, прикрытой рассыпанными волосами. Между обугленными губами мягким синеватым сиянием искрились чистые зубы, а руки, сплетенные на груди, будто придерживали безжизненное сердце. Лицо было строгим и задумчивым. Только две косые бороздки, которые, суживаясь, спускались со лба к надбровью, оттеняли печалью ее черты.
Дмитрий наклонился к могиле, в последний раз поцеловал Марту и ощутил на своих устах несколько сырых песчинок.
Его мать, небольшая, задумчивая, ровно лежала возле стенки ямы. Весь в безостановочном трепете, он руками разметал песок с ее лица, заправил под платок черные, с сединой, пряди волос и, схватив руками легкое тело за ноги и шею, понес, прижимая к груди, в тревожный рассвет. Так, вероятно, когда-то и мать, прижимая к груди, носила его, Дмитрия, когда он был ребенком. Полузакрытые глаза матери, поблескивая узкими полосками белков, спокойно смотрели на сына, и так же спокойно возле ее окровавленных губ небольшими звездочками угнездились окаменелые морщины, ее смуглый лоб теперь просвечивался восковой бледностью, и потому резче очерчивался некрутой изгиб черных бровей.
«Прощайте, мама, дорогие мои. Так и не пришлось вам дожить до радостного часа — встречать день человеческого праздника. А сколько думалось об этом, когда просветы заполняли всю душу… Уже и вас нет, и Марты нет, может и детей никогда не увижу… Почему же вы, мама, не дождались меня?»
Слезы падают на морщины матери, расходятся по ним мягким теплым сиянием. И крепче прижал к груди спокойное холодное тело, свою родную мать. И не слышал, как смягчались у него складки у рта, смягчалось все тело, как он весь погрузился в свое горе, и оно теперь без препятствий незаметно старило его лицо, вплетало сухую седину, и даже не в русые волосы, а в колосья кучерявящихся бровей. Сам подал мать в кузов и тихо скомандовал: