Том 14. Дневник писателя 1877, 1880, 1881 - Федор Михайлович Достоевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Магическое словцо» Достоевского упоминает в некрологе «Русская речь»: «Его последний „Дневник” весь глубоко проникнут любовью к <…> народу, страстным желанием дать наконец возможность высказаться самому народу, оказать доверие именно ему, этому великому страстотерпцу русской земли».[229] Еженедельник Гайдебурова в статье «Похороны Достоевского» также особенно выделяет это место в «Дневнике писателя», заключая: «Вот эта-то глубокая вера, эта-то горячая любовь и составляли теснейшую связь между Достоевским и молодежью, их-то она и ставила выше всяких его „убеждений"».[230] После 1 марта «Неделя» в статье «Фальшивое знамя», повторив обычные упреки И. С. Аксакову в забвении идеалов славянофильства («эта некогда благородная и достойная всякого уважения партия»), противопоставляла узкой и «догматической» точке зрения редактора «Руси» позицию Достоевского: «Указывать на существование сходства, как на отсутствие самостоятельности в развитии, — просто нелепо. Лучшее доказательство тому — покойный Достоевский. В своем последнем „Дневнике" он предлагает разрешить коренные задачи нашей жизни путем опроса самого народа, в чем он нуждается и каким путем желал бы выйти из нынешних затруднений. Между тем г-н Аксаков, следуя своей логике, должен был восстать против Достоевского, так как в предлагаемом им „опросе" немудрено найти сходство с фактами из жизни Запада. Очевидно между тем, что Достоевского натолкнули на эту мысль факты русской жизни, но так как русская жизнь, несмотря на все отличия, все-таки имеет много общего с общечеловеческой жизнью, то понятно, что и выводы из фактов той и другой могут быть сходны».[231]
Тезис Достоевского о «доверии народу» вдохновил Н. С. Лескова на создание цикла очерков «Обнищеванцы. (Религиозное движение в фабричной среде 1861–1881)».[232] Лесков предпослал циклу эпиграф из «Дневника писателя» («Нашему народу можно верить, — он стоит того, чтобы ему верили») и объяснение к нему. «Я очень счастлив, что могу поставить эпиграфом к настоящему очерку приведенные слова недавно погибшего собрата. Почет, оказанный Достоевскому, несомненно свидетельствует, что ему верили люди самых разнообразных положений, а Достоевский уверял, что „нашему народу можно верить". Покойный утверждал это с задушевной искренностью и не делал исключения ни для каких подразделений народной массы. По его мнению, весь народ стоит доверия <…> Народ, работающий на фабриках и заводах, в смысле заслуженности доверия, это все тот же русский народ, стоящий полного доверия, и Достоевский, не сделавши исключения для фабричных, не погрешил против истины».[233] Аксаков, видимо, желал от Лескова посвящения «Обнищеванцев» Достоевскому. Лесков решительно отказался, ответив редактору «Руси» даже с некоторым раздражением: «Посвящения Достоевскому не хочу. Сколько толков и от таких истолкователей, что мне это решительно претит. Эпиграф и упоминание о нем в первых строках — это гораздо более относится к делу и гораздо целомудреннее. Вся эта историйка есть иллюстрация к его теориям».[234] Так обосновал Лесков свой отказ участвовать в «журнально-литературных» поминках, т. е. в полемике идей «по поводу» и «вокруг» Достоевского, не желая, очевидно, чтобы его позицию отождествлял и со взглядами славянофильских «истолкователей» «Руси».
Дискуссия, вызванная последним выпуском «Дневника писателя», побудила, таким образом, критиков разных общественных направлений еще раз поставить вопрос о противоречиях творчества писателя, попытаться проанализировать эти противоречия. При этом в критике отчетливо выразилось как глубокое, искреннее преклонение перед Достоевским — художником и мыслителем, так и полемическое отношение к политическим и религиозным идеям его поздней публицистики. Подводя итоги прижизненной оценки наследия Достоевского, дискуссия вокруг «Дневника писателя» 1881 г. положила начало той острой посмертной идейной борьбе вокруг оценки его произведений, которая не затихает до наших дней.
Сон смешного человека*
Ранний набросок (к первым трем разделам рассказа) датируется приблизительно первой половиной апреля; второй — концом апреля.
26 апреля 1877 г. Достоевский вместе с коротким сопроводительным письмом прислал метранпажу М. А. Александрову конец первой главы апрельского номера «Дневника писателя». Из письма к Александрову от 28 апреля очевидно, что Достоевский уже отправил в типографию очередные страницы «Сна смешного человека»: «Присылаю Вам продолжение с 7-й по 12-ю страницу включительно, начинать же в строку с последнего слова в корректуре. Тут фраза была не окончена». Без интервалов посылались в типографию и последующие разделы рассказа. В письме от 30 апреля Достоевский сообщал метранпажу: «…посылаю 5 страниц. Хорошо бы, если бы и сегодня, подобно вчерашнему, мне прислали эти 5 страничек вечером для корректуры, с тем чтобы взять их завтра в 8 часов». Днем позже, 2 мая, в письме к Александрову: «…вот конец рассказа <…> Поскорее бы корректуру и к цензору: боюсь чтоб чего не вычеркнули». Примечательны в последнем письме опасения Достоевского придирок цензуры, к счастью, на этот раз оказавшиеся напрасными.
1
«Сон смешного человека» имеет такой же жанровый подзаголовок («Фантастический рассказ»), как и «Кроткая». Но в «Кроткой» «фантастична» лишь избранная Достоевским форма повествования. Другое дело «фантастичность» «Сна смешного человека», проникающая самую суть произведения. Это «фантастичность» во многом того же рода, как и в высоко ценимых Достоевским «Пиковой даме» Пушкина, «Петербургских повестях» Гоголя, «Русских ночах» Одоевского, произведениях Э. По и Э. Гофмана.
Достоевский в письме к Ю. Ф. Абаза от 15 июня 1880 г. коснулся природы фантастического в «Пиковой даме»: «…верх искусства фантастического. И Вы верите, что Германн действительно имел видение, и именно сообразное с его мировоззрением, а между тем в конце повести, то есть прочтя ее, Вы не знаете, как решить: вышло ли это видение из природы Германна или действительно он один из тех, которые соприкоснулись с другим миром, злых и враждебных человечеству духов. (NB. Спиритизм и учения его)».
Подобного же рода двусмысленность (два пласта, реальный и фантастический, без обозначения четких границ) присутствует и в рассказе Достоевского: сон рожден «природой» самоубийцы-прогрессиста и в те же время настаивается на «реальности» особого рода — соприкосновении с другими и высшими мирами. Даже больше; сон и жизнь уравнены — «философские» синонимы: «Сон? что такое сон? А наша-то жизнь не сон?» (С. 137).
В набросках к первым трем разделам рассказа упомянут Э. По, там, где говорится о снах: «Одно с ужасающей ясностью через другое перескакивает, а главное, зная, например, что брат умер, я часто вижу его во сне и дивлюсь потом: как же это, я ведь знаю и во сне, что он умер, а не дивлюсь тому, что он мертвый