Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В то давнее время, о котором вы говорите – вы его не застали, а я тогда рос, ходил в детский сад, в школу, – в том времени присутствовала своя жестокость, тайная и глубокая, как вечные капли воды.
– Вы про китайскую пытку? Да, фильмы вашего однофамильца действительно напоминают пытку медленными каплями воды. Все про то, как льется вода с потолка. Только про это. Ну, это правда не мучительно, даже приятно. Жалко, что вы с ним не родственники.
– Вам вот не понравилась концовка со стаканом. А как бы вы сами закончили вашу вторую серию?
– Я еще не придумала. Я еще вообще об этом не думала.
Они еще некоторое время беседовали, сидя в овражке, несколько раз рассмеялись каким-то шуткам, и затем расстались, обменявшись телефонными номерами, записанными на кусочках картона.
А ночью Тарковский проснулся оттого, что личико Настеньки вдруг словно бы вспыхнуло в нем. Он лежал, не понимая, бодрствует он или спит, глаза его вроде оставались широко открыты, он видел темную свою комнату вокруг себя, но одновременно снова видел овражек в сочных изумрудных тенях, и блеск крышки термоса, и тонкое смуглое запястье, обвитое оранжево-красным шнурком, и черный камешек на шнурке, и отражение сосны и света в ее серых прищуренных глазах, и золотой луч, который скользил по ее ресницам, падая на узкое голое плечо. Иногда, во время разговора, она слегка закусывала нижнюю губу, отчего странная бледность разливалась по излучине ее только что румяного рта, и появление этой бледности часто совпадало с рассеянной улыбкой. Это личико было похоже на весенний день где-нибудь в Голландии, у моря, когда солнце то появляется, то исчезает в бегущих взвешенных облаках. Словно бы разговор о кино, что они вели днем, пробудил к жизни каких-то невидимых кинооператоров, которые в приступе неожиданного вдохновения засняли все происходившее, и теперь, дождавшись ночи, демонстрировали Тарковскому отснятый материал. В полусонном оцепенении Тарковский не мог определить, откуда велась съемка – то ли из его собственных зрачков, то ли со стороны. Видимо, съемка была комбинированная, сложная, поскольку иногда, очень редко, он видел сам себя – его светлая, крупная голова один раз склонилась к чашке, и пар, исходивший от горячего чая, на мгновение окутал его голову, образовав дымчатый ореол. Появлялась также подружка – девочка, чем-то похожая на рыбку, которая во время разговора молчала, но приоткрывала свои припухшие губы, как бы произнося бесшумные слова. Но в центре «съемки» оставалась она – девочка с камешком на запястье, ее рассеянные усмешки, освещение внутри ее глаз. Тарковский закусил нижнюю губу. Показ кончился, но ощущение ее присутствия рядом осталось – это напоминало бесшумный невидимый водопад возле правого виска.
На следующий день Тарковский позвонил ей, рассказать о том, как ему пришлось вторично пережить их знакомство в лесу. Но она не могла говорить.
– Через два часа я буду у кинотеатра, – сказала она быстро. – Там идет хуевый венгерский фильм. Хочу посмотреть. Если хочешь, приходи. Я имею в виду кинотеатр у озера.
И она повесила трубку.
В округе было два кинотеатра – один в бывшем Доме культуры, другой – в санатории неподалеку. Это и был тот, у озера. Тарковский направился туда. Он радовался, что в коротком телефонном разговоре, явно спеша куда-то, она назвала его на «ты» и даже употребила матерное слово. Последнее обстоятельство казалось особенно приятным.
«Она любит кино», – сказал сам себе Тарковский. Сам он кино не то чтобы не любил, но был к нему равнодушен. Впрочем, он являлся, в некотором смысле, хамелеоном: влюбляясь, он перенимал вкусы и пристрастия своих возлюбленных, и теперь ему казалось, что вряд ли что-либо может обрадовать его сильнее, чем возможность посмотреть в ее компании венгерский фильм в санаторском кинотеатре, рядом с большим усадебным озером.
На озере между тем было томительно хорошо, как всегда бывает на просторных водоемах в конце жаркого летнего дня. Крики купальщиков неслись над водой, и далекие обнаженные тела на отдаленном пляже казались сияющими в закатном свете. Санаторий обосновался в бывшей княжеской усадьбе – Тарковский знал от матери несколько историй про эти домики. В одном из них якобы его прапрабабка, тогда молодая интриганка, встречалась с вельможей, с которым у нее имелась секретная любовная связь, из разряда тех секретных любовных связей, о которых знает вся Империя.
Он прошел мимо флигеля, где, по утверждениям матери, и происходили встречи девушки и вельможи – здесь теперь располагалось процедурное отделение. В узких высоких окнах приятно и ясно горел белый неоновый свет, говорящий о том, что этому домику больше нечего скрывать от мира. Тарковскому таким уютным показался этот неоновый свет в окнах, зажженный при еще ярком солнечном свете, что он не отказался бы от какого-нибудь кварцевого прогревания в одном из кабинетов, где когда-то звучали любовные стоны.
Потом он увидел ее на одной из аллей. Она о чем-то сосредоточенно разговаривала с двумя подростками. Взяла что-то у одного из них и подошла к Тарковскому.
– Пойдем, посидим на берегу, пока не началось, – сказала она. Они сели в траву прикрытые от взглядов большим деревом.
– Хочешь дернуть? – Она протянула ему аккуратно забитый косяк и зажигалку. – Я предупреждала, что фильм – так себе. Так что лучше покурить перед сеансом. Будет интереснее смотреть.
Твардовский поджег косяк и втянул в себя пряный дым. Потом передал ей.
Вскоре они уже сидели в темном почти пустом кинозале.
Тарковский успел заметить, что в фильме действовала женщина, которая втыкала длинные мягкие перья в стены своей комнаты и затем ходила по комнате голая – перья щекотали ее и она смеялась. Один горбун, скачущий на лошади в грозу, был без жалости убит молнией. Дальнейшего Тарковский увидеть не успел, так как они с Настенькой стали целоваться, и это было до конца венгерского фильма. В перерывах между поцелуями он, краем глаза, заметил только учительницу из Будапешта, отправившуюся в дальнюю деревню, чтобы учить детей бедноты, но вместо детей и вместо бедняков она обнаруживает, что деревня заселена неведомыми существами.
Так начался роман Бубы Тарковского и Насти Луговской, приемной внучки Вострякова.
Трудно сказать, чем ей понравился этот молодой человек, высоколобый и светловолосый. Может быть, ей приглянулась тень любовной усталости, которая лежала на его задумчивом лице вместе с легким загаром. Или же ей пришлось по душе то глубокое изумление, с которым он смотрел на нее, словно бы угадав в ней будущую волшебницу. Ни она, ни он не спрашивали себя, чем пленили друг друга. Встречаться они старались как можно чаще, если же расставались, то постоянно думали друг о друге.
Фамилия Тарковского, возможно, тоже сыграла некоторую роль в зарождении этого романа. Настя не особенно восхищалась «Сталкером», зато любила «Солярис»: ее вдохновлял тот леденящий ужас, который содержался, собственно, в одном лишь эпизоде этого фильма, когда герой начинает расшнуровывать платье на спине своей любовницы и вдруг видит, что на платье отсутствует разрез, чье наличие должно позволять надевать и снимать это тесное замшевое платье. Океан, создавший эту женщину, живую копию земной возлюбленной героя – «забыл» воссоздать одну деталь. Герою приходится вспороть платье ножом. В этот момент он понимает, что девушка родилась только что, родилась прямо в платье. Как говорят, «родилась в рубашке». Любовь к этому эпизоду зашла так далеко, что Настенька мечтала когда-нибудь заказать себе точно такое же платье – со шнуровкой, но без разреза. В такое платье пришлось бы с колоссальным трудом втискиваться, как в чужую кожу, но дело стоило жертв, ведь в нем Настя чувствовала бы себя дочерью мыслящего Океана, не принадлежащей к земному миру, вечной новорожденной. Она бы с ликованием стала такой (в отличие от девушки из фильма, которая казалась печальной). Возможно, сказывался возраст.
Океан по имени Солярис воспроизводил вещи столь щемящие, столь затрагивающие чувствительность, и это заставляло думать, что этот мыслящий Океан, рождающий подобия, есть не только жидкий мозг, но и жидкое сердце. Возможно, поэтому Настя и полюбила Тарковского.
Востряков, после того как он сжег коробку с письмами от «волшебника», почувствовал резкое улучшение своего психического состояния. Хотя родители Настеньки откладывали свое возвращение и девочка по-прежнему оставалась на его попечении, тем не менее на душе посветлело, да и все вокруг как-то изменилось. Настенька стала пропадать где-то целыми днями – только забегала после школы выпить горячего какао или холодного компота и переодеться – и тут же убегала с крошечным оранжевым рюкзачком за плечами. Возвращалась иногда под утро или на следующий день. Еще совсем недавно такие исчезновения приемной внучки напугали бы Вострякова до смерти, но теперь он совершенно не волновался (что изумляло его жену). Он понял, что девочка влюбилась (да она и не скрывала), и полагал, что они с ее молодым человеком слоняются по окрестностям или же ездят в Москву развлекаться. Избранника Насти Востряков не видел, да и совершенно не интересовался этим. Ему и в голову не могло прийти, что это тот самый светловолосый и громоздкий лаборант, которого он часто встречал утром на просеке, на дороге, ведущей в Лесную лабораторию – с необычным ощущением тошнотворной тоски, бывало, наблюдал его медленное приближение сквозь зеленое марево лета, или сквозь белизну зимы, или же сквозь туманы и бледный трепет весенних и осенних погод. В период депрессии эта медленно надвигающаяся на него фигура казалась ему воплощением его удрученности, он считал этого человека (фамилию которого не знал, а если и знал, то забыл) ангелом тоски, отравляющей его дни, и если бы ему сказали, что этот молодой сотрудник лаборатории всего лишь задумчивый парень, не склонный поить окружающих излишками черно-лиловой скорби, плескающейся в его полом существе, как в бутылке, если бы ему возразили, что это просто-напросто паренек, любящий красивых девушек, абрикосы и китайские романы, он взглянул бы на того, кто сообщил бы ему подобные новости, как на слабоумного, стучащегося в застекленный киот с иконой в надежде, что икона отворит свой застекленный домик и гостеприимно напоит гостя чайком.