Мифогенная любовь каст - Павел Пепперштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девочка пожала плечами, смахнула письма обратно в коробку и выскользнула из комнаты. Проходя мимо своего приемного дедушки, она улыбнулась ему, но эта ясная улыбка колебалась на грани с усмешкой заговорщицы.
Востряков вспомнил ее мать в том возрасте, в каком теперь пребывала Наденька. Он вспомнил свои тогдашние страдания, и другое письмо – письмо академика Плена, – которое так помогло ему. Он припомнил конец той депрессии, когда он плыл в теплой воде пруда и из воды посмотрел на приемную дочь и убедился, что она повзрослела, что она стала красивой девушкой и все детское и инфернальное ускользнуло из ее облика… исчезло и сходство с Дунаевым. Как ему тогда стало хорошо, легко…
Но с Наденькой все было по-другому. В детстве она ничем не напоминала своего пропавшего на войне дедушку, даже отдаленного сходства с ним не проскальзывало в ее личике. И только теперь, когда ей стукнуло шестнадцать, вдруг нечто дунаевское появилось в ней, и хотя сходство оставалось неуловимым, все же это полудетское-полудевичье личико, как казалось Вострякову, стало вдруг как-то по-дунаевски щурить свои чуть раскосые прозрачные серые глаза, и усмешка Наденьки стала загадочной.
Про Наденьку нельзя было бы сказать, что в свои шестнадцать лет она «расцвела» – она оставалась по детски субтильной, худой, смуглой и бледной одновременно. Она не заплетала свои светлые длинные волосы, она слегка закусывала нижнюю губу, отличалась неимоверной гибкостью и легкостью, любила смеяться до изнеможения и продолжала носить на тонкой кисти черный камешек с дыркой, подвешенный на витом красно-оранжевом шнурке. Она училась в школе, где особое внимание уделялось изучению английского языка. В своей комнате Наденька написала на стене «I am a nasty girl» (что было неправдой – она была хорошей девочкой) и после этого заявила всем, что меняет имя, что она больше не желает называться Надей, а является Настей. Востряков и другие взрослые пытались отговорить ее от этой вздорной идеи, но она настояла на своем, и даже в паспорте, который ей выдали, она была записана не так, как в свидетельстве о рождении – не Надеждой, а Анастасией.
Востряков долго не хотел согласиться на это изменение имени, но она – в один прекрасный вечер – убедила его самым неожиданным способом.
– Слушай, – произнесла она, – ты же ведь не любишь писем от того, другого дедушки. Вот я и решила проверить… Понимаешь?
Востряков оцепенел и тихо вышел из комнаты. Больше он не заговаривал с ней о ее именах. Стояли для него мучительные дни.
А через неделю после того, как ей выдали паспорт (в том самом отделении милиции, сразу за церковью, куда Востряков все никак не мог отнести коробку с письмами), девочка протянула ему вскрытое письмо. Он взял конверт дрожащими руками, вынул из него листок в клеточку. Он прочел только начальные строчки письма:
Милая Настенька!
Это хорошо, что ты теперь «анастасия», ведь это значит «воскресение», вот мы с тобой вскорости и воскреснем вместе…
Востряков не смог читать дальше, его замутило. Он быстро положил письмо на край кухонного стола и с побледневшим лицом прошел в ванную, заперев за собой дверь на щеколду. Там его вырвало.
Ночью он осознал, что его депрессия грозит перейти в настоящую паранойю. Ему уже казалось, что весь коттедж просматривается со всех точек какими-то страшными оптическими трубами, что черные технические зерна, запрятанные в стенах, подслушивают все звуки, и даже стон кроватных пружин под его утратившим сон телом записывается колоссальным компьютером японской фирмы «Тошнота», и что этот компьютер и стал волшебником и главная цель этого злого волшебника – не дать людям переваривать пищу. Рассвет он встретил, сидя на краю постели, в светлой пижаме. Рядом безмятежно спала жена. Он с ужасом думал о том, что, возможно, ему придется окончить свои дни в клинике для душевнобольных. Все, казалось бы, шло к этому.
Он находился в том состоянии, которые уже почти три столетия называют «отчаянием». Но вдруг он почувствовал, что на самом дне этого отчаяния располагается неожиданный и тайный источник сил.
Он встал и, двигаясь непривычно прямо, снял с себя пижаму, принял душ, надел чистую белую рубашку, выглаженный черный костюм (который куплен был для официальных заседаний в Академии наук), повязал строгий синий галстук, вычистил летние черные туфли щеткой с гуталином, надел итальянские темные очки и вышел из дома, прихватив с собой старую, несколько уже расхлябанную картонную коробку из-под куклы.
Он шел между коттеджами твердой и элегантной походкой. Благоухающая утренняя сирень свешивалась над заборами, четкие тени сосен и фонарей лежали на дороге. Вопросительно перекликались птицы. У одной из дач уже играли в бадминтон и слышались веселые детские голоса. Если кто-то видел его сквозь щели в дощатых заборах, то этот кто-то вряд ли догадался, что этот статный седовласый и загорелый человек, похожий на благообразного иностранца, в черном костюме, в блестящих черных очках, что этот человек – истерзанный жалким безумием старик, который не спал всю ночь и у которого уже несколько дней подряд не было стула.
Почтальон на велосипеде проехал мимо него, и Востряков даже не вздрогнул при виде его сумки, которая свешивалась с седла.
Востряков дошел до того места, где «научная деревня», состоящая из уютных и почти одинаковых коттеджей с садовыми участками, заканчивалась, и уходила в одну сторону дорога в лес, которая далее вела по длинной и прямой просеке прямиком в Лесную лабораторию. В другую же сторону от развилки шла пологая, старая проселочная дорога, уходящая в поле, настоящая русская дорога, в зной пыльная и светлая, в ненастье мокрая и вязкая, с большими коричневыми лужами, неровная, то сужающаяся, то разветвляющаяся несколькими тропами, то расширяющаяся, как река. По правую сторону от этой дороги уже начиналось поле, по левую – теснились домики старой деревни, которую в коттеджах в шутку называли «донаучной». Покосившиеся терраски, домики с наличниками и отдельными кухнями, в форме сарайчиков с подслеповатым оконцем – все это непритязательно маячило среди огородов и яблонь. Бабка в белом платке возилась над грядками, другая шла с ведром. Еще две стояли у калитки, разговаривая. Куда-то уверенно шагал человек в сером пиджаке и кепке, явно идущий опохмелиться, но для вида несущий на плече грабли и лопату.
Отсюда Вострякову уже виден был домик отделения милиции, выступающий из-за небольшой белой церкви и окруженный особенно густыми и пышными зарослями сирени и черемухи. Напротив отделения виднелся милицейский мотоцикл с коляской.
Востряков направился туда. Вначале он еще держал бодрый и твердый шаг, но постепенно ему снова стало очень плохо, плечи его опустились, ноги стали подгибаться в коленях. Пот стекал по лбу.
Он дошел до мотоцикла и остановился. Дверь в отделение была открыта, в глубине кто-то разговаривал. Недалеко от входа в милицию сидели на корточках два парня возле маленького, полупрозрачного костра. Они курили, прищурено рассматривая Вострякова.
Востряков, глядя на эту открытую дверь, за которой темнело зеленоватое помещение, вдруг понял, что он никогда не сможет войти туда, держа в руках эту картонную коробку. Лучше он наложит на себя руки, лучше он просто перестанет дышать или у него остановится сердце – прямо здесь, посреди этого двора, и он упадет в пыль мертвым, на удивление этим парням у костра.
Он повернулся и посмотрел на церковь. Он привык видеть эту церковь закрытой. Здесь всегда располагался какой-то склад. Но тут он увидел, что церковная дверь приоткрыта, и внутри различил свечные огоньки. Стало ясно, что церковь снова является действующей. Востряков поднял глаза вверх, на купол: там блестел в утреннем солнце крест. Прежде его тут не было.
Востряков вошел внутрь. Приятная прохлада старого каменного здания, запахи дерева и ладана, тьма. Сначала Востряков не мог ничего разглядеть, кроме редких свечных огоньков (он забыл снять солнечные очки), потом стал с трудом различать все вокруг себя. Было пусто, и чувствовалось, что церковь открылась недавно – на облупленных каменных стенах кое-где висели иконы, иконостас стоял новый, из свежего дерева, а икон в нем вообще еще не было – вместо них зияли проемы, похожие на окна. Сбоку стояла бетономешалка, лежали кирпичи.
Востряков поднял голову, посмотрел на купол. Там с трудом проступали очертания Спаса, на груди у которого висело словно бы подвешенное на невидимых нитях, круглое окошко, застекленное ярко-синим стеклом.
Востряков никогда не был религиозным. В юности увлекался комсомольской деятельностью, организовал заводской Дом культуры. Религию тогда считал пережитком прошлого, обреченным на скорое исчезновение. Многочисленные церковные здания, как он полагал в те времена, надо бы уничтожить как уродливые анахронизмы. Те же здания, что отличались красотой, следовало преобразовать в театры, кинотеатры, музеи, цирки, библиотеки.