Люди на перепутье. Игра с огнем. Жизнь против смерти - Мария Пуйманова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почему бы и нет? Погодите, я схожу за кем-нибудь из начальства, — живо откликнулся человек с рукой на перевязи и, лавируя менаду кострами и палатками, исчез из виду.
Вот как они тут все наладили: палатки, руководство! Это был большой, многолюдный, хорошо организованный лагерь. Блажене он внушал робость и детское почтение. Наверняка можно будет сразу узнать, нет ли здесь вальцовщика Вацлава Ланера с буштеградской Польдинки, жителя деревни Лидице. Но у Блажены не хватало духу спросить об этом: она боялась услыхать дурные известия.
— Откуда у вас такая прекрасная плита? — спросила Галачиха, с интересом разглядывая железный лист на костре.
— Дверца от немецкого танка — он приказал долго жить… угощайтесь пышками из первосортной крупчатки, только что поджарили на свежем свином сале!
И «повар» протянул им пригорелые, пропахшие дымом черные лепешки. Но до чего ж они были вкусны!
Тем временем вернулся человек с рукой на перевязи. С ним шли двое пожилых мужчин, похожие на героев из сказки о толстом и длинном.
У длинного было лицо сельского мудреца, изборожденное морщинами, исхудавшее от голода. Он быстро подошел к женщинам. В его глубоко посаженных глазах заметно было волнение.
— Вы из Равенсбрюка? Там была моя жена. Она не с вами? Ее зовут Мария Запотоцкая. Что с ней? — Он чуть заикался — это придавало его речи необыкновенную, очень человечную простоту — и вопросительно глядел на женщин.
— Как же не знать, она хороший товарищ, — оживилась Галачиха. — Ей приходили посылки из дому, она с нами всем делилась, готова была душу отдать за других! Вы не беспокойтесь, она здорова, но с нами не пошла, Зденка пристроила ее в лазарете.
— Сколько же вас? — спросил другой мужчина, широкоплечий, горбоносый, с живым, энергичным взглядом выпуклых глаз.
Блажена вытянулась в струнку и отрапортовала:
— Сорок чешских женщин и десять еврейских детей.
— Дети-то не из нашего лагеря, — добавила Галачиха, — мы их нашли в сарае, во время бомбежки, ну и взяли, бедняжек, с собой.
— Правильно сделали, — сказал Запотоцкий. — Ведите всех сюда. И в следующий раз, — из-под густых бровей он лукаво взглянул на Блажену, — когда будешь обращаться к нам за чем-нибудь, можешь не держать руки по швам, как в концлагере. У нас это не обязательно.
«Что значит скверная привычка рапортовать», — подумала Блажена и покраснела. Они обменялись рукопожатием.
И вот чешки пришли в лес и привели детей. Что за встреча была! Сбежался весь лагерь, все окружили женщин и, сквозь улыбки и слезы, наперебой расспрашивали о своих близких. У Доланского и Билека жены тоже были в Равенсбрюке, Запотоцкому хотелось услышать новые подробности о своей жене.
— А как наш отец? — спросила мать Блажены, ободренная и повеселевшая после такой встречи. — Нет ли среди вас мужчин из Лидиц? Мы тут почти все лидицкие.
Из Лидиц? На мгновение настала такая тишина, о какой говорят: «Тихий ангел пролетел», но это заметили только Мильча, Галачиха и Ева. Проницательные глаза Запотоцкого многое видели в жизни — людскую нужду и злобу господ, штыки полицейских, сапоги гестаповцев и тюремные стены — и на все умели бесстрашно смотреть в упор. Но сейчас в его глазах мелькнули сочувствие и смущение.
— В Саксенгаузене их с нами не было, — сдержанно ответил он, помолчав, и тепло заговорил о том, что лидицкие ему, собственно говоря, соседи. Ведь он старожил Кладно. Потом он пригласил женщин отдохнуть, привести себя в порядок и подкрепиться. «Что тут есть — все ваше. Свои люди — сочтемся».
Мужчины лесного лагеря от души обрадовались соотечественницам, а узнав, что они из Лидиц, готовы были достать для них звезды с неба. Один пек восхитительно пахнущие лепешки, другой подавал их гостям, третий поддерживал огонь в костре, четвертый кипятил чай, пятый побежал за сахарином, шестой принес лучшие одеяла и попоны, чтобы землячкам было удобнее отдыхать, — словом, они сделали все, что могли, и оживленно беседовали с женщинами. Все были растроганы; то один, то другой отворачивался, чтобы никто не подсмотрел, как он смахивает набежавшую слезу.
— Кто бы мог такое подумать о мужчинах, — шепнула Галачихе мать Блажены, прикрывая рот рукой, чтобы другие не слышали, и, улыбаясь доброй старческой улыбкой, добавила: — Ей-богу, они жалостливее нас, женщин.
Только она это сказала, — и пожалуйте! — расплакалась Ева Казмарова. Сколько Ева ни поправляла на глазах очки с разбитым левым стеклом (память об эсэсовце Франце), ничто не помогло. Ева не справилась с собой, очки пришлось снять, и она уткнулась в плечо Галачихе.
— О чем ты плачешь, дурная? Что с тобой?
Ведь Ева была не из Лидиц, и никто из ее близких не сидел в тюрьме.
— Я… — всхлипывала Ева, — я… уже совсем забыла, что есть хорошие мужчины, которые не орут, не дерутся и не стреляют. Вы так заботитесь о нас…
— А вы о нас разве не заботитесь? — сказали мужчины, ибо женщины, как только немного освоились, сразу же взялись за иголки и нитки и стали чинить одежду обитателям лагеря.
Блажена сидела под сосной, держа на коленях чье-то пальто, и ставила заплату, с нежностью глядя на грубую ткань мужской одежды. А буду ли я когда-нибудь чинить одежду Вацлаву? «Чумичка» спряталась с детьми в палатке, им там очень понравилось, было уютно и таинственно, а мать Блажены зашивала их платьица, дырявые, как решето, и при каждом стежке вспоминала свою младшую дочку. «Венушка моя золотая, — твердила она про себя, хотя в жизни не называла ее так. — Венушка, моя хорошая, это тебе я зашиваю платьице, для меня ты все еще маленькая. А ведь ты почти невеста».
Небритые мужчины уходили и через некоторое время возвращались приодетые и немного поцарапанные после бритья тупыми бритвами; они привели себя в порядок ради такого случая. Все были такие худые и тонкие, словно и скелет у них отощал под высохшей кожей. Бритые, они казались болезненными юношами. Ну, а женщины… что и говорить, лагерь не красит. Иначе, как «лидицкие бабки», они себя и не называли.
— Вот и неправда! — уговаривал Блажену желтолицый паренек в полосатой одежде. — Вы, наоборот, выглядите очень молодо. Больше сорока пяти вам никак не дашь.
Сидевшая над шитьем Блажена усмехнулась.
— А как вы думаете, сколько мне? Двадцать четыре!
— Молчи, дочка, молчи, — утешала ее Галачиха. — Будем дома — расцветешь, как роза.
Она вдруг спохватилась, опустила глаза, словно почувствовала угрызения совести, и, чтобы скрыть тягостное смущение, еще энергичнее заработала иглой.
Мильча, сытая и здоровая, под защитой мужчин, присутствие которых необычайно возбуждало ее, во всеуслышание расхваливала отличное устройство лагеря и удивлялась, откуда они все это достали.
— Палатки побросали немецкие войска, когда удирали. А за продуктами мы ходим в соседнюю деревню.
Галачиха подняла голову.
— А не могли бы вы там организовать флаг?
— Скажешь тоже! Это со свастикой-то?
— Подумаешь, свастика! Ее спороть можно, — возразила практичная Галачиха. — Белая материя есть, вот хоть мой передник, а синяя… нет ли у кого спецовки? Ну так найдется в деревне.
И, расположившись на молодом вереске, лидицкие женщины принялись шить трехцветный флаг Чехословацкой республики.
— Белый цвет сверху, а красный снизу или наоборот? — со вздохом спросила мать Блажены. — Никак не вспомню, честное слово. Семь лет его не видела. С того года, как был сокольский слет.
И вот мужчины подняли флаг на сосновом шесте. Флаг затрепетал на ветру, солнце отразилось на его белом поле, вспыхнул красный цвет, и задумчиво улыбнулся синий. Знаете ли вы, люди, когда ходите теперь по празднично разукрашенным проспектам, не замечая флагов, потому что их так много, целые аллеи флагов, — знаете ли вы, что означает для узника, попавшего на чужбину, снова увидеть флаг отчизны? Вы, дети, машущие маленькими флажками, запомните, что этот флаг, отец всех флагов, был тяжел, ибо был пропитан слезами и кровью.
Но кровь превращается в зарю, а слезы — в облака. Блажена и Мильча глядели в высокое изменчивое весеннее небо, на родной флаг, развевающийся на темном фоне сосен. Мильча вспоминала Елену и ее последние слова о том, что все хорошо кончится, Блажена думала о Вацлаве, об отце, о Кето, вспоминала, как за колючей проволокой лагеря, под дулами пулеметов встречалась с молодой грузинкой и они читали наперебой друг другу чешские и русские стихи, упражняли память, чтобы не отупеть от ужасов и страданий, чтобы сохранить ясную голову.
Бей, стяг, о древко, это жребий твой.Две чаши полные подъемлю заодно,в них белое и красное вино,два цвета, два огня…[244]
Вечернее небо за темными соснами побледнело и стало перламутровым. Мужчины наносили хвороста, развели большой лагерный костер. От сырого валежника шел смолистый дым, сухие веточки потрескивали в огне, пламя гудело и поднималось к небу, излучая благотворное тепло. Это было доброе, земное пламя, оно горело под присмотром людей и им на пользу, оно не походило на сумасшедший огонь с неба, который разгоняет и истребляет все живое. Это был огонь дружбы. Обитатели лагеря полукругом расселись на одеялах — лидицким женщинам были отведены лучшие места у самого огня — и стали слушать высокого исхудавшего человека, что стоял возле костра. На фоне тревожно пылающего пламени лица оратора не было видно, но слова его понимали все, он говорил неторопливо и отчетливо, вкладывая в сердца собравшихся то, чем полно было его сердце и что он хотел передать им. Старый рабочий, вожак революционного Кладно, делегат исторического Первого съезда Коминтерна в Москве в 1920 году, человек, лично знавший Ленина, опытный профсоюзный деятель и депутат парламента от коммунистов Кладненского края, Антонин Запотоцкий, шесть лет проведший в концлагере Саксенгаузен, обращался к бывшим хефтлингам.