За чьи грехи? - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При каждом таком выстреле ходивший взад и вперед по одному стругу казак останавливался, прислушивался и скучающим голосом проговаривал:
— «Ишь, черти, загуляли, а ты тут слоняйся, как уток по верстатью!
В Астрахани действительно гуляли. Астраханский воевода, наш московский знакомый, князь Семен Васильевич Прозоровский, справлял именины своей любимой дочери Натальи, которую мы покинули в Москве, три года назад, уже не Натальею, а инокинею Надеждою.
Это и был Натальин день, 26 августа.
Князь Прозоровский назначен был астраханским воеводою недавно — менее года тому назад. Теперь у него шел пир горой. Да и неудивительно: он очень любил свою белокуренькую Наталью, а с другой стороны, он принимал у себя сегодня редких, дорогих гостей. Главным и почетнейшим гостем был славный атаман вольных донских казаков Степан Тимофеевич Разин. Он недавно только воротился с своею флотилиею и казаками из морского похода[50]. Слава его громких подвигов наполнила уже всю Россию, и хотя эти подвиги сильно озабочивали московское правительство, однако до поры до времени оно принуждено было не только не показывать своего неудовольствия удалому атаману, предводителю буйного казачества, но как бы и поощрять его подвиги «великого государя милостивыми грамотами».
Действительно, в один год Степан Тимофеевич успел показать, на что он способен. Едва он вышел с своими молодцами с Дону на Волгу и основался ватагой на знаменитом «бугре», как тотчас же разбил весенний караван судов, направлявшихся в Москву с казенными патриаршими товарами и товарами частных лиц, а также с партиею арестантов; начальника стрелецкого отряда, следовавшего с караваном, приказал изрубить в куски, как барана на шашлык, судового приказчика и трех служащих — повесить, арестантов — освободить, чем и сделал их своими слугами, готовыми за него в огонь и в воду. Потом Степан Тимофеевич уже на тридцати трех стругах, пополненных, сверх своих казаков, еще и стрельцами, вышел в Каспийское море, оттуда рекою Яиком дошел до Яицкого городка и обманом взял его, а взявши — велел тамошнему стрелецкому голове, начальным людям и «несогласным» стрельцам поотрубать головы, ушедших же из Яицкого городка — тоже порубить и потопить. Дальше — разгромил кочевых татар у устья Волги и ограбил турецкое судно. Астраханскому воеводе, князю Хилкову[51], предшественнику князя Прозоровского, присылавшему к нему просить, чтоб он отпустил и стрельцов и всех своих пленников, велел сказать:
— Коли-де придет ко мне великого государя милостивая грамота, тогда отпущу, а теперь не пущу никого.
Когда же князь Прозоровский послал к нему с той же просьбой двух пятидесятников стрелецких, то одного из них, «грубиана», Степан Тимофеевич убил, а другого отпустил живым, но ни с чем.
Затем Степан Тимофеевич с своими молодцами опять вышел в море и на этот раз уже громил прибрежные владения шахов персидских, потомков царей Кира, Камбиза, Ксерксов и Дариев[52]. Мало того, он послал в Испагань[53] трех молодцов в качестве своих послов, которые и были приняты с честью. А между тем сам Степан Тимофеевич успел уже взять город Фарабад[54], разграбить его, сжечь до основания, разорить увеселительные дворцы шаха, — и все это в ожидании возврата своего почетного посольства. Но молодцов скоро раскусили в Испагани, — и шах отправил против Степана Тимофеевича флотилию из семидесяти судов.
— Плевое дело! — сказал Степан Тимофеевич своему есаулу, Ивашке Черноярцу. — Ребята! громи их!
И ребята разгромили флотилию. Адмирал, командовавший ею, астиранский хан Менеды, бежал с позором, оставив в добычу Степану Тимофеевичу красавицу тринадцатилетнюю дочку Заиру и сына Рустема.
Когда юную полонянку привели к Степану Тимофеевичу, он, грубый и сильный, человек железной воли и стальных нервов, онемел от изумления: он даже не подозревал, чтобы на земле могла существовать такая поразительная красота! Это смешение чего-то нежного, как лилия, с огнем, с огненным темпераментом, сверкавшим в черных огромных глазах, это личико ребенка с пышною черною косою, гибкость и упругость юных членов, невыразимая грация в движениях — все это отуманило буйную голову атамана. Он полюбил ее всею силою своей огневой души: тигр по природе, он сделался кроток и робок с своею пленницей.
— Ребята! — сказал он своим молодцам. — Ежели кто дотронется до нее пальцем, хоть ненароком, не до нее, а хоть до края ее одежды, — того я зарежу. Знайте это!
И он убрал ее горенку на своем струге с неслыханною роскошью: золото, серебро, жемчуга, алмазы, парчи, атлас — все награбленные сокровища брошены к маленьким ножкам Заиры.
И сам Степан Тимофеевич стал другим человеком. Молодцы не узнавали его. По целым часам он сидел в горенке своей красавицы и выходил оттуда сначала мрачный и задумчивый, а потом все светлее, и радостнее, и ласковее ко всем. Кровь, которую он прежде проливал, как воду, теперь стала для него противна. Он прекратил разбои. Что-то мягкое и тихое стало проглядывать в чертах энергического лица. Казалось, он теперь стыдился того, что прежде считал своею славою. В нем, казалось, опять проснулся тот человек, который пешком прошел чрез всю Россию, от устьев Дона до Ледовитого океана, чтоб только помолиться и поплакать над могилами соловецких угодников.
В это лето Каспийское море было очень спокойное — ни бурь, ни ветров, и казацкая флотилия иногда по целым неделям стояла в открытом море неподвижно. В тихие, теплые вечера казаки часто пели свои грустные, мелодические песни о «тихом Доне», о раздольных степях, о разлуке с милыми.
В это время они часто видели, что их атаман, теперь такой тихий и кроткий, выходил вместе с своею юною пленницей из ее роскошной горенки, и по целым часам в стороне от всех они сидели вдвоем, тихо разговаривая или любуясь зеркальною поверхностью моря, в котором отражались звезды. Заира умела говорить по-русски, потому что с детства за нею ухаживала любимая рабыня ее отца, русская полонянка из казачек. В эти тихие вечера, под грустное, мелодическое пение своих молодцов, укрощенный чистою любовью тигр, их «батюшка атаманушка» Степан Тимофеевич, рассказывал Заире о своем родном Доне — что и там такое же голубое небо, как и у них, в Персии, что и звезды, которые она видела с детства в родной Астирани и в Испагани, такие же и на Дону, над его тихими водами и над широкими полями.
Сначала робкая и часто плакавшая, теперь Заира, по-видимому, свыклась с своим положением. И неудивительно: теперешнюю свою жизнь на море она уже не хотела бы променять на прежнюю, когда она затворницей жила в отцовском серале. Она полюбила своего кроткого и ласкового, подчас бурного в своих ласках, повелителя: он теперь заменил для нее весь мир. Она прежде не знала, что такое любовь, а теперь она полюбила первою, чистою и нежною, как она сама, любовью. Зачем же ей Персия, отец, все, что не могло ей дать того, что дал ей вот этот самый сильный, как лев, и кроткий, как ее египетский голубь, мужчина, этот грозный атаман, победитель ее отца и самого шаха? Он повезет ее на Дон; он бросит свои разбои и будет атаманом вольного Дона. Он сам говорил ей это, а она, положив свою детскую головку на его плечо, жадно слушала своего богатыря, как она его называла, а он тихо гладил и целовал ее шелковистые волосы. Любовь действительно переродила его.
Вот почему, когда князь Прозоровский выслал против него своего товарища, князя Львова[55], с отрядом стрельцов и когда князь Львов, не уверенный в успехе, послал к Разину парламентера сказать, что если он возвратит захваченные им на Волге суда и казенные пушки, а также уведенных с собою служилых людей и пленников, то может свободно воротиться на Дон с своими молодцами, — вот почему это страшилище, переродившееся под ласками обожаемой девушки, смиренно склонило перед князем Львовым свою гордую голову: Разин присягнул на кресте и евангелии, что навсегда бросает ненавистные ему разбои, и с своей ватагой явился в Астрахань.
Вместе с есаулом и другими казацкими старшинами Разин сошел с своего струга и направился в город, прямо в приказную избу. Заира долго стояла на борту атаманского струга и любящим взором провожала прирученного ею тигра: она так любила его!
В приказной избе, где его ждали князь Прозоровский и князь Львов с другими властями города, Разин смиренно положил на стол свой бунчук — «насеку», знак атаманской власти: этим он изъявлял полную покорность.
— Повинную голову не секут, — сказал он кротко со вздохом.
Князь Прозоровский и все бывшие в избе глазам не верили, чтоб это был тот ужасный человек, перед которым все трепетали. Даже во взоре его было что-то мягкое и задумчивое.
«Дивны дела твои, Господи!» — шептал князь Прозоровский, всматриваясь в этого непостижимого человека.