За чьи грехи? - Даниил Мордовцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом положении застала ее мать-игуменья. Худая, маленькая, вся сморщенная старушка, но с живыми, серыми большими глазами она, казалось, видела все насквозь. Она пришла навестить свою любимую духовную дщерь, носившую прежде знатное, но суетное имя княжны Прозоровской. Вчерашний обморок и испугал, и огорчил мать игуменью. Она знала, как усердна была к своим обязанностям юная инокиня Надежда, как горячо она всегда молилась в храме, какая она была постница, — и старушка думала, что юная черничка, не привыкшая к суровому монастырскому уставу, изнеженная в родительском доме, что она испостилась и изнемогла.
— Молись, молись, дщерь моя, — сказала она, входя в келию юной отшельницы и видя, что она встает с колен, — доканчивай молитву.
— Я кончила, матушка, — сказала девушка, подходя к руке игуменьи.
— Ну что, дитя мое, оправилась после вчерашнего-то? — спросила старушка.
— Оправилась, матушка.
— Ну, и благодарение Создателю. Душно вчера в церкви-то было, ты же усердно — я видела — молилась; ну и сомлела. Это Он тебе зачтет, Отец небесный. Что наша жизнь? — тлен и прах: там наше житие, о нем надо думать, о вечном житии.
Теперь почему-то юная черничка смотрела на старушку с каким-то сожалением. Неужели вся ее жизнь протекла в этом? Неужели она…
И девушка почувствовала в душе своей холод — холод от этих стен, от окна с железною решеткой, от всего этого черного, мрачного.
Когда игуменья ушла, девушке стало как будто бы легче. Но это ненадолго.
Что-то холодное и безнадежное стало шевелиться у нее в душе и расти, расти!.. Вчерашнее блаженное состояние прошло. Тогда отуманило ее счастье сознания, что он жив, что она его видела. Но теперь она начала сознавать, что потеряла его навсегда, потеряла радость и счастье всей своей жизни. Для чего теперь ей жизнь? Чтобы ожидать той, другой жизни? Но для нее теперь не было другой жизни, кроме этой, кроме той, от которой она, в ослеплении горя, сама бежала. Но тогда она готова была убежать в могилу, не только за эти мрачные стены. А теперь — вдруг все прошло! все, все — и не для нее!
Где искать помощи? В молитве? Но после вчерашнего молитвенного порыва она не могла больше молиться. Какою «степенью» молитвы могла она теперь молиться? «Славословием»? Но вчерашнее уже не повторится — оно прошло. Ей вчерашнего мало — ее душа требует большего. «Благодарением». Но за что же ей благодарить? За то, что она сама оборвала нитку своей жизни? Благодарить! Нет, и эта степень молитвы отнята у нее — но кем? Она сама ее утратила. Остается «прошение». Но о чем просить, когда ничего уже воротить невозможно.
Где же помощь! к кому обратиться!
Она опять подошла к киоту и стала смотреть на лик Спасителя. С какою тоской она смотрела на этот кроткий, всепрощающий лик.
«Он всех прощал, — шевельнулось у нее в душе, — простил разбойника, простил ту бедную жену, которую хотели побить каменьями, а он простил ее за то, что она много любила…»[45]
И она любит!
Девушка с ужасом поняла, что теперь монастырь стал для нее ненавистен. И так быстро совершился этот переворот в ее душе! Она ненавидит его, как тюрьму, лишившую ее света, счастья. И чем дальше, тем больше она будет грешить этим чувством. Все равно душа ее погибнет — в монастыре ли, или вне монастыря.
Но там, вне монастыря — он, который пришел вчера с того света, а ночью приходил к ней в видении, «в тонце сне». Там он и наяву придет, как тогда приходил к ней в сад, когда пел соловей и распускалась береза.
Девушка подошла к окну своей кельи, которое выходило на Девичье поле. Перед нею вставал Кремль, золотые маковки церквей, а там, невидимо, на Арбате — их дом, ее девичий терем, сад… Сирень теперь давно отцвела, и соловей, и кукушка давно перестали петь…
Она отошла от окна и, припав лицом к подушке, горько плакала.
Но вдруг она увидела себя в церкви… он глянул ей в глаза… Как он похудел и постарел за то время, как она его не видела! Не радостно и ему жилось…
Она услышала шорох за дверью. Вздыхая и крестясь, в келью вошла ее бывшая мамушка. Что-то родное, далекое, навеки потерянное напомнил ей этот приход старушки — и дом отца, и ее светлый теремок, и тенистый сад со скамейкою, на которой он когда-то с нею сиживал.
Старушка с благоговением целовала руки своей боярышни.
— Что, мамушка, у нас дома? что батюшка? — спросила юная затворница.
Старушка еще глубже вздохнула.
— Что, ягодка! чему у нас быть хорошему? Тот же монастырь, — сказала она.
— А батюшка?
— Все то же — кручинится: осиротел он, как перст один без тебя.
— А матушка и братцы не приезжали?
— Нету, родная; да они словно чужие для него.
Девушка хотела что-то спросить, но не решалась. Ей все же хотелось заговорить о том, что ее терзало. Она заговорила стороной.
— А я, мамушка, вечор у всенощной сомлела, — сказала она.
— Господь с тобой! — встревожилась старушка. — С чево это, ягодка?
— Должно быть, от жару и ладанного духа… Я так с блюдом и грохнулась… И как бы ты думала, знаешь, кого я увидела в церкви?
— Ково, золотая моя?
— Воина Афанасьича… Я, может, с тово и сомлела: сказывали допреж того, что он пропал без вести — либо помер, либо убит — так и поминали его… Каково ж мне было увидать его, мертвеца-то, да прямо пред моими очушками! Я не опомнилась, как меня и из церкви-ту вынесли.
Мамушка в знак сожаления качала головой и охала; но для нее не было новостью, что молодой Ордин-Нащокин отыскался. Ее тревожила мысль, как ее боярышня-черничка примет это известие.
Теперь она поняла, почему боярышня ее «сомлела» вчера… Теперь быть беде! Как-то она, голубушка, перенесет это? Затем старушка и явилась в монастырь.
— Не след было ему приходить сюда! — сказала она строго.
— Для чево ж, мамушка, не придти и сюда? Никому не заказано молиться.
— Не заказано-ту не заказано, — качала укоризненно головой старушка, — да только смущать-ту чистую душеньку грех — ох, грех какой!
— Да это, мамушка, я испужалась только сразу, а вдругорядь не испужаюсь.
— А думать станешь — мысли пойдут мирские…
— Что ж, мамка, о мирском-ту и молиться.
— О! охо-хо! — качала головой мамка. — Смущать-ту грех.
Юная черничка в душе не соглашалась с этим. Как! отказаться даже от того, чтобы его видеть иногда, когда можно! Одно, что осталось у нее, — это видеть его, как видеть иногда вот ее, мамку, отца — и вдруг отказаться даже от этого!
Но она не знала, что теперь, правда, достаточно только видеть его иногда; но скоро этого будет недостаточно. Она не знала, какое зерно заброшено было вчера в ее душу, что вырастет из этого зерна…
«Нет, нет! только бы видеть его! только бы знать, что он…»
С большой тревогой старушка возвращалась из монастыря в город.
XVIII. Она больше не черница
Не в меньшем волнении, как и юная черничка, возвратился от всенощной Воин Ордин-Нащокин. Только волнение его было иного рода. После мгновенной радости и потрясения, какие испытал он в момент встречи с бывшей невестой, когда она узнала его и от радости или от неожиданности упала в обморок, им овладело глубокое отчаяние. Этот обморок доказал ему, как много она любила его, а может, и теперь любит. Что ж ему из этого? Сознание, что она любит его, еще более увеличивало в глазах его цену понесенной им утраты. Страдания, причиняемые этим сознанием, усугублялись еще мыслью, что его тогдашняя безумная вспышка столкнула его в бездну отчаяния. Что тогда стоило выждать месяц, другой, наконец, целый год при спокойной уверенности, что ожидаемые им минуты полного блаженства только отсрочены? А что он сделал? В ослеплении минутной страсти он сам разбил свое счастье. Он тогда бросил ей в глаза не заслуженный ею укор: «жди другого суженого!»
И она нашла его под саваном черницы…
Что ж ему оставалось теперь делать? Тогда впереди у него было что-то — много было впереди! Видеть чужие земли, все чудеса заморщины, сбросить с себя родительскую опеку, забыть на время постылую Москву: целый океан неизведанного был у него тогда впереди! И он изведал все это и кончил тем, что плакал в гондоле, в Венеции, когда вспоминал об этой самой Москве, о брошенной в ней невесте, и пел «не белы снежки», глотая слезы раскаяния.
И вот теперь… Нет, так оставаться нельзя! Теперь для него Москва — пытка: от нее так близок Новодевичий монастырь!
Теперь надо стараться забыть ее, похороненную в стенах монастыря. А как забыть? где?
Он теперь знал где: там, где люди умирают под гром пушек, под крики победы, под свистом пуль и стрел. Он пойдет туда — к запорожцам, к Брюховецкому, к Косагову, что воюют теперь с поляками, его лютыми врагами, отравившими ему жизнь своею польскою наукою, отнявшими у него счастье, любовь к родине.
А сложит он там голову — тем лучше! Слишком уж тяжело стало носить ее на плечах. Да и кому она нужна? Отцу? У него на плечах государские заботы. Ей? Все равно ей не обнимать уж, не целовать эту буйную головушку, как когда-то она целовала ее.