Игра с тенью - Джеймс Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но что тут интересовало Тернера? — спросил я, отчасти чтобы заставить его говорить помедленнее, а отчасти от искреннего удивления: на картинах в Мальборо-хаус был ясно виден интерес художника к мифологическим темам, еще больше — к явлениям природы, но ничего похожего на пристрастие к британской истории я не припоминал.
— Он был человеком из народа, — сказал Гаджен. — Из трудового народа. Я много раз видел, как он останавливался зарисовать рыбака или пастуха — не ради курьеза, не в качестве любопытной фигуры для классической сцены. Его симпатия была вызвана собственным опытом. И он хотел познакомить тех многочисленных британцев, которые никогда не ступят ногой в галерею и не наберут денег на картину, с видами их собственной страны.
— Но все же… — начал я.
— Потому что он тоже, — перебил меня Гаджен (но при этом он кивнул, давая понять, что услышал мое возражение и в свое время на него ответит), — знал, что значило жить в бедности, ходить в тесной обуви, быть продуваемым всеми ветрами, работать изо всех сил целый день и ложиться в постель голодным.
Он помедлил и продолжил уже спокойнее:
— Когда он стоял там, на вершине, в его глазах были слезы. Словно он видел, как они движутся через долины — поколения, которые жили, трудились и умерли здесь. — То ли от волнения, то ли от свежести голос Гаджена охрип, и ему пришлось откашляться, прежде чем продолжить. — Признаюсь, тогда я сам этого не понимал. Я был слишком молод. Теперь легче; чем старше я становлюсь, тем больше чувствую свою близость с теми, кто сделал эти вещи, — тут он оглянулся и кивнул, будто приветствуя группу старых друзей, — пользовался ими и в конце концов умер, а они остались, чтобы я мог их найти.
Он несколько секунд помолчал, а потом (возможно, чтобы взять себя в руки, потому что он чуть не плакал) резко отвернулся и схватил с полки следующую вещь:
— Вот это может вас заинтересовать, мистер Хартрайт.
Сначала я не мог понять, что это, но когда он поднес предмет к свету, я увидел, что это нижняя челюсть какого-то огромного животного, длинная и усеянная острыми зубами, как у крокодила. Она была огромная, и если тело ей соответствовало, то зверь должен был быть раз в пять или шесть больше самого большого крокодила в Зоологическом саду. Признаюсь, когда я взял ее в руки, то невольно ахнул.
— Останки вымершего дракона, — сказал Гаджен с привычным смешком человека, который много раз наблюдал такую реакцию. — Как я понимаю, теперь Оуэн называет это динозавром.
— Оуэн? — переспросил я.
— Уильям. Сэр Уильям, следует сказать. — Судя по интонации, сэр Уильям был последний человек, которому следовало давать рыцарское звание. — Главный хранитель Британского музея. А следовательно, авторитет, на который нужно ссылаться в любых вопросах классификации.
Он мрачно оглядел свою коллекцию, шевеля губами, будто рычащий вулкан, который вот-вот извергнется; я приготовился выслушать длинное перечисление его разногласий с сэром Уильямом. Но он, вспомнив, похоже, свое намерение не говорить ни о чем, кроме Тернера, кивнул на челюстную кость и сказал:
— Во всяком случае, мы с Тернером сами видели, как ее выкапывают из мелового слоя. Он стоял, словно зачарованный, лицо его сияло, как у школьника; а потом он начал быстро рисовать ее вот так, — он показал рукой бурные взмахи, — будто от этого зависела его жизнь. Потом, если я не ошибаюсь, он воплотил ее в одной из своих картин.
— Да, — сказал я. Пока он говорил, перед глазами у меня словно проползло чудовище с полотна «Богиня раздора в саду Гесперид», и я узнал в нем эту тварь так же уверенно, как узнаешь лицо, прежде виденное на фотографиях. — Я это знаю.
— А вот это, — продолжал Гаджен, смеясь, — кисть, оставленная на холме величайшим художником нашего времени.
Он протянул мне потертую деревянную ручку.
— Вы хотите сказать, это принадлежало Тернеру? — переспросил я. Когда он кивнул, я почувствовал, что по моей коже молнией пробежала дрожь. Если не считать автопортрета, принадлежавшего мистеру Раскину, я никогда еще не держал в руках вещей Тернера. На мгновение я вообразил, что этот тонкий деревянный стержень сохранил его силу, и она может перейти ко мне, чтобы я писал, как он. Потом я поднес кисть к свету фонаря и увидел, что там осталась только одна щетинка.
Гаджен, должно быть, заметил мое удивление, потому что снова рассмеялся и сказал:
— Он говорил мне, что ему прекрасно работалось с тремя волосками, да и с двумя тоже неплохо, но когда дело дошло до одного, даже ему пришлось сдаться.
— Но почему? — спросил я, со стыдом вспоминая, как отвергал кисти с малейшими недостатками. — Он ведь наверняка мог заменить ее раньше?
Гаджен кивнул:
— Да, он был уже богат в то время. Но он предпочитал жить просто.
— Но ведь при отсутствии необходимости, — сказал я, внезапно вспомнив кое-какие слухи, дошедшие до меня, — называть такое поведение «простой жизнью»…
— Да, — сказал Гаджен, — я знаю, что его считали скупым. Но это не то слово, которое ему подходило. Он был экономный, это верно. Осторожный. Он быстро гневался, если подозревал, что его обманывают или используют. Но я видел, как он дал пять шиллингов молодой вдове с плачущим младенцем, велел купить что-нибудь для ребенка и следить, чтобы он ходил в церковь и научился отличать добро от зла.
— Тогда это бравада? — спросил я, вспоминая, как Тернеру нравилось демонстрировать свой талант во время вернисажей.
— Отчасти, возможно. Он и правда очень гордился тем, что может обходиться немногим. И еще он боялся потерять независимость. Как-то раз он сказал мне, когда мы оба много выпили, что больше всего он ненавидит необходимость подчиняться капризам меценатов.
Он помедлил, а когда заговорил снова, в голосе его слышалось сомнение, будто это соображение только что пришло ему в голову и он пока не был в нем уверен.
— Дело было еще в чем-то. В чем-то вроде предрассудка.
— То есть, вы хотите сказать, — отозвался я, сам не зная почему — наверное, вспомнил образы роскоши и разрухи, повторявшиеся на выставке в Мальборо-хаус, — он верил, что расточительность приведет его к катастрофе?
Почему-то Гаджен слегка покраснел, словно я его смутил, а потом кивнул и сказал:
— Очень проницательно с вашей стороны, мистер Хартрайт. Приведет к катастрофе не только его, но и всю страну. Или даже весь мир.
Он улыбнулся и вдруг тронул меня за руку:
— Думаю, у вас все получится, сэр. Замечательно получится, — и добавил, кивнув на кисть: — Оставьте ее себе. Я хочу, чтобы она была у вас.
— Правда?
Он снова кивнул.
— Я всегда буду носить ее с собой, — сказал я, опуская ее в карман. — Как талисман.
Это, конечно, была мелочь, но я был рад получить первую реальную поддержку после встречи с леди Ист-лейк, ведь снисходительные замечания мистера Раскина обрушились на меня, как ведро холодной воды. Сейчас я получил подтверждение тому, что почувствовал (хотя и едва решался верить), когда увидел картины Тернера, — я наконец начал его понимать.
Гаджен достал из кармана часы, посмотрел на них и сказал: «У жены небось обед уже готов, лучше не задерживать ее. Пойдем?» Я искренне ответил: «С удовольствием, сэр», — и пошел за ним к дому.
Обед был традиционный и обильный, в старомодной столовой с тяжелыми балками и огромным камином, в котором, должно быть, сгорело целое дерево, пока мы съели вареную свинину, пудинг и половину бараньей ноги. Гаджен сам не мог разделать жаркое, и я подумал, что его жена попросит меня это сделать, но она взялась за дело сама, и я скоро понял, почему: когда она подошла к порции своего мужа, то потихоньку нарезала ее на маленькие кусочки, чтобы его не унизила ни собственная неспособность держать нож, ни то, что ему, как ребенку, режут мясо прямо в тарелке. Возможно, другой мужчина, не желая привлекать внимания к своей беспомощности, не стал бы отмечать эту доброту; но Гаджен тронул руку жены и поблагодарил ее ласковой улыбкой. Пока мы обедали, я раз двадцать видел такие проявления их взаимной привязанности и уважения. Будем надеяться, дорогая, что мы с тобой сумеем так же относиться друг к другу, когда достигнем их возраста!
Мы поели, миссис Гаджен убрала тарелки и оставила своего мужа и меня наедине с вином. Мы поговорили немного о его семье, а потом без всякой моей подсказки он начал рассказывать мне про свои приключения с Тернером. Он вспоминал, как Тернер любил шторм — «Чем хуже погода, тем лучше!» — как они однажды в Брайтоне наняли лодку, и тут началась буря, море с грохотом билось о планширы,[5] и всех тошнило, кроме Тернера, который просто напряженно глядел на воду, отмечая ее движение и цвет, и бормотал: «Отлично! Отлично!» Или как они проходили в день по двадцать-тридцать миль в дождь и солнце, иногда останавливаясь в самых ужасных гостиницах, где Тернеру не требовалось ничего, кроме хлеба с сыром, стакана портера и стола, чтобы приклонить голову, если уж не было постели.