Командировка - Анатолий Афанасьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Еще бы я не хотел вечером, да ведь опасно.
Надо считаться с обстоятельствами. Мало ли чего мне хочется. Один мой приятель захотел приобрести автомобиль, а денег у него не было. Где он теперь?
Я имею в виду, не автомобиль, а приятеля. За решеткой. Увы!
У лифта Шура резко остановилась, так, что я невольно натолкнулся на нее, прижался на миг к горячей спине.
— Может быть, хватит?!
— Шурочка, да ты что? Это я так болтаю, с расстройства. Ты же единственный человек, который со мной здесь приветлив. Давай будем друзьями и остановимся на этой черте.
— Если бы не наши официальные отношения, я бы влепила вам пощечину.
И влепила бы. Я видел. Ах какая все же тоска!
Нельзя же без конца фиглярствовать. Какого смысла ищу я в самоунижении? Какая радость в самопредательстве?
Вдруг лицо ее чудесно переменилось, сверкнула перламутровая полоска между алых бутонов:
— Нет, не могу на вас сердиться. Хоть поклясться! Ой, не могу! Какой-то вы… ну, как мальчишка.
Зачем вы меня дразните? У вас виски седые.
С удивлением вглядывался я в гримасу пушистого смеха, запорошившего ее кожу, и сам невольно заулыбался в ответ. Что-то такое я почувствовал к ней, будто она моя добрая младшая сестренка и мы выросли вместе. И я качал ее на руках, маленькую. А после жизнь нас разлучила. Она произносила «ой!» так точно, как Наталья.
— Я тебе очень благодарен, — сказал я, — за то, что ты сейчас смеешься и называешь меня мальчишкой. Честное слово.
Она отвернулась и нажала кнопку лифта. Верхний этаж, коридор, поворот, снова коридор — сбывшиеся грезы архитектора-троечника. Пришли. Комнатка дымный чуланчик, три тумбовых стола, за одним — Прохоров Дмитрий Васильевич, в моем списке номер один.
Прохоров интересен мне, в частности, тем, что когда-то работал в нашем институте. В чем именно не сошлись они с Перегудовым — не знаю. Владлен Осипович сказал про него с пренебрежением: неврастеник и неудачник. Потом добавил как бы через силу: но голова светлая, ничего не могу сказать, светлая голова. Ты с ним, Витя, особенно поговори…
Прохоров с первого взгляда оставлял тягостное впечатление чего-то струящегося, несформировавшегося. Пожилой младенец с восковыми щечками предупредительно поднялся мне навстречу, заалел в улыбке деснами, зашуршал телом в теплом спортивном (не по погоде) пиджаке. Он меня ждал и не скрывал этого.
— От Перегудова? Ну, как он там, наш старик?
Дай бог ему здоровья, такой человек. А? Да вы присаживайтесь, не тушуйтесь. Часа два никто сюда не заглянет… Как отлично, что вы приехали. Приборчик шалит? Ах, беда! Шурочка, садись, голубочек лазоревый. Вот, Виктор Андреевич, какая смена произросла незаметно. Не страшно дела передавать. Уж Они не подкачают, да, Шурочка? У них осечек не будет с приборчиками.
Девушка смотрела на меня вопросительно.
— Садись, Шура.
Я попытался перехватить взгляд Прохорова, пляшущий по мне, по стенам, по Шурочке, как телевизионная помеха. Куда там. Не взгляд, а дьявол.
Честно говоря, после отзыва Перегудова я ожидал большего. А это что же, неврастеник, хроническая уязвленность, взвинченный, обескураженный и всетаки чем-то симпатичный человек. Конечно, в хаосе его сознания все может уместиться: и доблесть, и преступление; конечно, такие, как Прохоров, талантливые и разболтанные, с психованной волей, почувствовав себя в ловушке, до последнего момента, до рокового выстрела, показывают зубы охотнику. Может, и меня он принимает за охотника. Напрасно. Я не охотник и не судья ему, а он мне не враг. За тыщу верст приехал я тихо-мирно побеседовать о приборе.
И если бы он не трещал так своими нервами, я бы многое сказал ему задушевно, одному ему. Да вот еще, пожалуй, сестренке Шурочке. Я сказал бы им главное: что мне не важно — какая ошибка, и где ошибка, и кто ее строчит в конвейер. А мне важно узнать, какая бывает расплата. Мне очень надо знать, жива ли в наших душах — в моей, и в его, и в других — сила, которая грознее и выше суетной тяги к славе, превосходству, власти и деньгам. Как ребенку для роста необходимо молоко, так и мне, путнику, время от времени необходимо убеждаться, что она есть, эта сила, чтобы спокойно относиться к проходящим дням.
Забавная и неприятная мысль пришла мне в голову. Уже несколько дней я смотрел на всех, с кем встречался, с точки зрения «предполагаемого соучастия в обмане», оттого все они представали передо мной в заведомо окарикатуренном виде, и если я не находил в ком-нибудь изъяна, то подсознательно выдумывал его. А ведь это самый обывательский и пошлый взгляд. Им грешат, как правило, люди с мелкой, подозрительной душой. Зачем же и я туда же? Или…
Предположим, что нет никакого обмана, а все происходящее не более как защита специалистами своего детища, на рождение которого они потратили так много времени, душевных сил и таланта, инстинктивная защита от чужого, холодного, оскорбительного прикосновения. Поглядим на меня самого глазами Капитанова, Никорука, Шутова, Шацкой и даже Прохорова, — кем я им представляюсь? Занудливым, наглым, подозрительным субъектом, пытающимся набросить на выстраданный ими труд черную тень недоверия. Самозванным обличителем… Как часто наше мнение о людях диктует нам ситуация, в которой мы встречаемся. Как часто и непростительно мы ошибаемся, судя о ближних односторонне, и как торопимся ошибиться, точно черт нас пихнет под локоть. Истину невозможно увидеть перекошенным зрением… Я требую понимания и отзывчивости к своей персоне, огорчаюсь и злюсь, если их не нахожу, и одновременно с какой-то злобной готовностью приписываю собственные недостатки каждому встречному. Неужели нельзя иначе?
«Теперь поздно каяться, — подумал я с горькой отрешенностью. — Если есть время собирать камни, то я насобирал их полный мешок, лишь бы они не завалили меня самого с головой».
Внезапно Прохоров, словно прочитал какую-то любопытную строчку в моих припудренных царапинах, плотно осел на стул и враз утихомирил свое сверкание и мельтешню. Другой человек образовался на его месте, в том же самом несообразном пиджаке — умный, властный, хладнокровный.
— Ну-с, — повторил он доброжелательно, на манер доктора Старикова. Вижу, сначала придется говорить о делах, а уж потом о матушке-Москве. Излагайте, Виктор Андреевич.
— Что ж излагать. Вы в курсе. Даже дико было бы мне вам излагать.
— Но вы все же, наверное, понимаете, что погрешность может быть даже от вибрации вот этого здания, где я имею честь с вами беседовать?
— Понимаю.
Этот прибор я изучил досконально, более того, как и многие наши сотрудники, я любил этот прибор — детище многотрудных и длительных усилий множества людей. В нем была какая-то тайна и прелесть доброй тайны. Говоря по-дилетантски, прибор своей сложностью, многомерностью, хрупкостью и одновременно колоссальными запасами прочности напоминал мне человеческий организм; а ритм работы узла, о котором идет речь, уж точно совпадал с ритмом человеческого сердца, — это, разумеется, если смотреть несколько романтически. Прибор как раз и предназначался для страховки и контроля жизнедеятельности больных во время длительных операций или в шоковых состояниях.
Прибор не тянет, — выдал я свою любимую фразу.
Не тянет, — довольно согласился Прохоров — И виновных нет. Нет грешников, есть объективные условия. Так ведь часто бывает.
Он глядел на меня пристально и мимо, как сфинкс перед пророчеством.
Если бы так, — сказал я, поймав случайно его взгляд и утонув в желтом океане тоски. — Если бы так, Дмитрий Васильевич. Я знаю, и вы знаете, что тут клубок позапутанней. Тут не только условия, к сожалению… Но оставим это В любом случае надо выявить ошибку и ее исправить.
— А премия, а лавры? Человек слаб, Виктор Андреевич.
— Вы себя имеете в виду?
— Неправда! — вскрик Шурочки, до этого сосредоточенно вытягивающей нитку из джинсов, прозвучал над нами, как звук флейты. — Люди хорошие.
У нас все люди хорошие, все! Никто на такое не согласится, на что вы намекаете. Хоть поклянусь!
— Наша Шурочка, — задумчиво пояснил Прохоров, — по наивности возраста считает своего непосредственного начальника товарища Капитанова эталоном нравственности. Я разделяю ее мнение и предполагаю, что Владимир Захарович — это вовсе не Владимир Захарович, а именно третье пришествие Христа.
— Вы не смеете так говорить! — крикнула Шурочка. Как прекрасен стремительный гнев юности! Пусть всегда будут правы чувствительные сердца, ибо они согревают мир.
— Шурочка устала, — сказал я, — нервничает. Второй день подряд лазаем с ней по этажам. Мыслимое ли дело.
— Вы оба пошляки! — Заявила Шура с плохо скрытой брезгливостью и снова занялась ниткой из джинсов. Она могла так сказать шестидесятилетнему Прохорову и мне и не задеть, не вызвать раздражения — слишком велико расстояние между нами. Отчасти было что-то ласкающее слух и самолюбие в том, как птенец разговаривает на равных с прожженными, так сказать, работниками от науки.