Диктатор и гамак - Даниэль Пеннак
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он сослался на усталость после столь долго скитания по глубинке, на то, что ему нужно было какое-то время, чтобы прийти в себя… Чтобы она, главное, не беспокоилась, она здесь совершенно ни при чем, это из-за него, он просто вымотался. Он вежливо выпроводил ее, и когда она, добравшись до конца коридора, грустно обернулась, он послал ей прощальное «прости» едва заметным движением кончиков пальцев.
…
Проснулся он со стыдом, известным лишь мужчинам, и весь день избегал встречаться взглядом со своей партнершей. К счастью, на следующую ночь уже не она царапалась в дверь его каюты, но другая избранная. К несчастью, результат оказался таким же. И так далее, из ночи в ночь, каждый раз новая желанная, но опять-таки фиаско за фиаско. Зато он отыгрывался днем, у эмигрантов, когда, дав на лапу караульному, он трахался как чумной, по темным углам, со злобной жадностью мартовского кота. Так что почти ежедневно он оставлял на нижней палубе какую-нибудь девушку, всю в слезах, изнасилованную хищным богом, чтобы потом, ночью, рыдать над собственным унижением.
— Перейра держал меня за яйца!
«Не смей трогать женщин моей касты, иначе сделаю тебя кастратом».
— Стоит только раз поверить в подобную угрозу, и все…
Чем больше он пережевывал свои мысли в обнаженных объятиях «настоящих женщин», тем быстрее жизненная сила покидала его в самый ответственный момент: вялый, как тряпка.
— Это Перейра не давал встать моему мальчику! Другого объяснения мне не найти. Я от этого так и не избавился.
Каждой из своих новых поклонниц он давал иное объяснение, всегда, впрочем, вызывавшее жалость: усталость, эмоции, поразительная красота претендентки, верность его собственной жене, бренди, сниженный тонус, неизгладимое воспоминание о его матушке…
При этом он продолжал покорять сердца на танцевальной площадке и мутить воду за круглым столом. Подбадриваемый Моразекки, он уже начал говорить, что после этого южноамериканского опыта он собирался отправиться в Африку. Да, как-нибудь он сбежит именно туда; со своим кинопроектором «Мотиограф» за спиной и бобинами пленок под мышкой он отправится в Африку, инкогнито! Он будет показывать свои фильмы кафрам и зулусам! «Не исключено, что я воспользуюсь этим, чтобы цивилизовать парочку буров…»
— Я был по-настоящему… можно сказать, что я был… в общем…
Но что вы хотите, он был взволнован. «Настоящие женщины» таяли, слушая его побасенки. Их взгляды открывали ему сердце влажное, горячее, тенистое, трепещущее, мягкое, благословенное и глубокое, как эдем. И ни разу он не смог туда проникнуть.
— Я так и стоял, как проклятый, перед открытыми вратами рая.
Отступление жизни в нем в такие моменты… И именно в нем, в котором так сильно было желание стать кем-то!
— Я больше не существовал.
Одна из «настоящих женщин» растрогалась однажды вечером, когда он разрыдался при ней. Она обняла его голову руками и притянула к себе на грудь (а грудь у нее была такая белая, такая упругая, такая нежная, такая теплая в самой ложбинке, столь походившая на его мечты о женской груди!), она запустила пальцы ему в волосы и долго гладила, пока не утихло это оглушающее отчаяние, а потом, когда он немного успокоился, когда смог наконец расслышать ее, она сказала:
— Это ничего, Руди, такое случается и с самыми лучшими…
18.
— Руди…
До конца своих дней он будет проговаривать про себя это имя, будто оно все время оказывалось на дне его стакана.
— Когда первая назвала меня Руди, я не обратил внимания, я подумал, что это был какой-то ее Руди или просто она оговорилась.
— …
А потом была вторая: «Не беспокойся, Руди, я с тобой».
— Этой я уже вынужден был сказать: «Руди?», со знаком вопроса. Она посмотрела на меня с таким видом, который иногда бывает у них, когда они едва знакомы с человеком и этим взглядом хотели бы наверстать те годы, которые они не прожили вместе. Она приставила палец к моим губам и прошептала: «Я знаю, знаю, я никому не скажу…»
— …
— Если бы я хоть знал, кто был этот Руди, я бы вскочил в спасательную шлюпку и смотал удочки.
19.
Когда я думаю… Когда я думаю, что хотел затащить их к себе в постель… Это они меня сделали, да! Сняли, обстругали и разделали на кусочки, чтобы каждому досталось! Какой сочный фрукт! Не толкайтесь, не толкайтесь, Руди на всех хватит, каждой достанется! Что-то вроде вещевой лотереи. Они, должно быть, тянули жребий. Они накидывались на жетоны, почти каждый вечер кому-нибудь выпадал шанс отыграться за нижнюю палубу. Благодаря Моразекки настоящие женщины поверили, что свели знакомство с Рудольфом Валентино, прыгая ко мне в постель! Валентино! Сначала действовали обаянием. Потом настала очередь проверки. Они заставили меня пройти медицинское обследование, меня, звезду из звезд. Подумать только, и даже это не навело меня на размышления! Потому что, в конце концов, хороший танцор танго, даже если он выдает себя за Чарли Чаплина, может затащить к себе в постель, скажем… двух-трех женщин первого класса, ну дюжину, наконец. Но не всех же! Всех — никогда! Для того чтобы иметь всех, потребовалось бы согласие мужей! А в то время, чтобы подобное прошло, нужно было быть никем иным, как Валентино. Это был архангел Голливуда, Рудольф Валентино, светило над всеми звездами! Они видели его танцующим на всех экранах: в «Алимони», в «Четырех всадниках Апокалипсиса», в «Даме с камелиями»; Руди олицетворял собой танго! И вместе с тем — открытое сердце на ладони! Потому что все они знали, что Руди был несчастным мужем Джин Экер, сбежавшей на следующий же день после свадьбы, и что его вторая супруга, Рамбова, тоже покинула ринг после первого же раунда. Они все были готовы утешить его, еще бы! Нужно было слышать, как люди говорили о Валентино в то время. О Фербенксе говорили: «Ах! Как он красив, как весел, какая сила. Какая жизненная мощь!» Те, кто общался с ним ближе, добавляли: «И какой классный парень, если бы вы знали!» О Чаплине говорили: «Какой ум! Какой делец! И в то же время какой гуманист!» О Валентино ничего не говорили; глядя на его фото, только и могли, что прошептать: «Посмотрите. Это он». И не было ни одной женщины в мире — в целом мире, вы слышите! — которая бы переспросила: «Кто — он?»
Они давно созрели, чтобы его узнать, как же! И они узнали его! Во мне, черт бы их! Во мне!
О! Руди…
Они думали, что достали солнце с неба, и оказывались в постели с потухшей звездой…
В конечном счете, именно из-за этого мне стыдно больше всего. Потому что, если вдуматься, то вовсе не эти две фиговы свадьбы составили ему репутацию импотента, это моя вина!
Как только мы пристали к берегу, весть о его бессилии разлетелась мгновенно.
По моей вине.
И по всему свету.
Голливуд помог…
И это вконец испортило ему жизнь.
Но что я мог поделать?
…
А если я ничего не мог поделать, то откуда у меня это впечатление, что я не сделал то, что мог бы сделать?
20.
— О! Руди…
Все же со временем все приедается; по прошествии многих лет уже никто не прислушивается к его монологам в барах, где он все пережевывает одно и то же, в то время как Рудольф Валентино давно лежит в могиле, да и сам он уже стоит на пороге того света… Подбирают крохи… Выживший из ума старик, принимающий себя за Чаплина или за почившего Шейха Валентино… Или же, напротив, желающий, чтобы его не принимали ни за того, ни за другого. Впрочем, нельзя сказать, чтобы он жаловался, просто он все ходит вокруг да около, все пережевывает одно и то же, как человек, которому преподнесли такой сюрприз, что он до сих пор не может опомниться. И когда он плачет, он плачет не по себе, но по потерянной чести Рудольфа Валентино.
Он все повторяет и повторяет без конца:
— И все оттого, что Валентино был похож на Перейру…
И лед успевает растаять у него в стакане.
21.
Убежденный в том, что его принимают за Чаплина, с удвоенным рвением оттачивая свою имитацию, он ни о чем не подозревал до самого окончания плавания. Он был слишком занят своими неудачами с «настоящими женщинами», своей местью на нижней палубе, своим блеском на танцплощадке и рисованием в своем воображении величественной картины собственного будущего. Он говорил себе, что после такой актерской практики (годы в шкуре Перейры и целое плавание под видом Чаплина, не вызывая ни у кого ни малейшего сомнения) ему будет под силу сыграть любую роль, какую только можно себе вообразить; Голливуд не сможет отказаться от столь универсального таланта. Он будет играть все, поскольку он умел играть все! Раз и навсегда он станет актером на века! Стать и восстановить свою попранную мужественность. Стать и заставить малыша стоять на должной высоте! Это был поединок между ним и Перейрой. И до того он себя накрутил, что однажды ночью ему даже приснился фильм об этом. («О! Боже мой, я прекрасно помню этот сон».) Ему снилось, что он снимает свою собственную историю; историю неизвестного цирюльника («меня»), невинного двойника сумасшедшего диктатора («Перейры»), которому, впрочем, удается избежать его влияния, превратившись в гениального актера. Двойник становится звездой на небосклоне Голливуда, а диктатор кончает свои дни растерзанным толпой в сверкающей пыли на площади, круглой, как арена.