Ежедневник - Елена Кассель
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В многометровой синеве среди чёрных с раздвоенными хвостиками рыбьих стрижей, потом в расщелине, над самой подводной скалой, пытаясь не лечь на мель.
Когда смотришь вверх, видишь, как качается граница двух сред. Заколдованное место.
Каждый год те же люди, те же собаки.
И половинка растянутого синего воздушного шара – куполом.
Не стекляшка, которую встряхнёшь, и снег идёт,– внутри шарика паруса, сосны.
Сойки вечно сварливо препираются.
Сосны машут гривами, и огорчаешься, что, значит, злой мистраль – дует с суши на море, сдувает тёплую воду с поверхности, «как с молока пену», а холодная поднимается из страшной глубины.
Запах горячей хвои, базилика, и тактильность жизни. Когда забираешься в горы, человеческого присутствия совсем не чувствуешь, а звериное-птичье-насекомое шуршит и стрекочет вокруг, кузнечики расправляют красные крылья и подлётывают, и видишь море, три в нём острова и длиннейшую песчаную косу полуострова Giens, как на выпуклой здешней карте на стенке в гостиной.
Нет, никогда я не понимала, как бессмертие может надоесть.
И так всю жизнь. То, что за летом – потом, в долгом ящике, отодвинуто в дальний шкаф.
И проснувшись утром, в солнечный день, поглядев на рыжеватые горы по ту сторону долины за окном, осознаёшь в который уже раз – лето кончилось. Рыжиками и сыроежками, краснеющим на солнце черничником – всё, нет больше лета. Всё детство – ожидание каникул, бесконечные летние – однажды заканчиваются. И дует с автобусной остановки темнотой по вечерам и знанием, что нельзя, нельзя, совсем нельзя подгонять время. И все отложенные на после лета беспокойства и заботы выползают из углов.
Последний хвостик. Ледяная вода в озере на высоте в 2500 метров.
Засоленные рыжики на балконе в миске придавлены камнем.
Морской водичкой, иван-чаем, снежными вершинами, лиственницами, пробковыми дубами, тенями, горячими соснами, спелыми звёздами бренчит калейдоскоп.
Вечным страхом – всё кончается, всё кончается.
Когда кончается бессмертие, начинается клаустрофобия.
Выходить на берег, в сад, в воду, в Рим – пытаться наглядеться – на всю долгую зиму, темноту…
Ночью разверзлись хляби. Западный ветер стих ещё вечером, мы лениво ужинали, натянув свитера – осень, скоро осень,– гекконы охотились у своих ламп – один на балке надстольной глициниевой крыши, двое других на стене дома. Стреляли языками в летящих на свет мошек и оставляли без внимания ползающих по лапам муравьёв.
Я проснулась от шороха, осознала краем почти спящего сознания, что не сеет, не каплет,– льёт, и уже в 9 утра увидела совершенно мокрый сад, лужи, редкие хлопки по ним, серое клочковатое небо.
Прибежала Гришка, тряся мокрыми лапами.
Бормоталось «Уж небо осенью дышало».
К десяти разъяснилось. Земля пахнет, яростно, мощно, дышит, пробитая дождём насквозь, открывшая поры. Облака над морем – тяжёлые пышные. Парус.
Мокрая олива, мокрая мимоза. Гришка с Катей бежали по роще наперегонки.
Водопой существует до тех пор, пока звери ходят туда пить, крылечко, пока на него выходит посидеть старушка...
«Зелень лавра, доходящая до дрожи.
Дверь распахнутая, пыльное оконце,
стул покинутый, оставленное ложе.
Ткань, впитавшая полуденное солнце.
Понт шумит за черной изгородью пиний.
Чье-то судно с ветром борется у мыса.
На рассохшейся скамейке – Старший Плиний.
Дрозд щебечет в шевелюре кипариса»…
Но это не пустой пейзаж без наблюдателя. Бродский тут как тут.
Никогда я не понимала музейного существования вещей.
Дождь был прямой, как стрела, даже в машине сухо, несмотря на открытые окна, и нас не залило в кровати, хотя спим мы на пороге, так что если падает ночью подушка, она оказывается уже в саду. И в распахнутую дверь в сад, головой в сад, выплываешь прямо на кровати, выгребая руками, брассом – в беззвучное пространство, в спелое тепло.
Ночью, когда нажимаешь на выключатель, через секунду глаза привыкают к темноте, и звёзды в проёме двери над головой включаются. Так что звёзды зажигают поворотом совершенно обычного выключателя настольной лампы.
Бегемот правду сказал – год как жизнь, и вторая половина лета несётся, набирая скорость, соскальзывает в осень. И здесь в саду с распахнутыми дверями дома пространство размыкается длящимися днями, теплом на коже, солнцем на песке под водой, короткой преходящей вечностью
И шарик поворачивается очень тихо, но неотвратимо
Пожалуй, приходится признать, что счастье на свете есть. Методом исключения.
Оттенки зелёного – сосновые кроны, припыленные пробковые дубы, чьи-то узкие ланцетные листья. Ещё неделя – и людей совсем не останется. Звери, рыбы. Бабочки, ящерицы. Гигантский жучище в спальне. А мне остались две ночи, чтоб смотреть на звёзды прямо с подушки, не поворачивая головы, и ходить по лестнице на плоскую крышу искать большую медведицу, которую заслоняет лес. А там – до будущего августа.
Уезжать трудно – каждый раз страшно – подстерегает всегдашний а вдруг... – блестит серый дикий камень под солнцем, а внутри белые шершавые прохладные стены, и ветер по спине из сада, и в верхушках сосен – сегодня волны на море. И плаванье – одинокое дело – задумчивое – кажется, не так уж и хочу с аквалангом – эту тёплую воду хочется чувствовать телом,– и запах, и вкус, и соль. Взмахи золотых хвостов, пролёт попугайной рыбки, шум в ушах, шипенье, волны хлопаются о камни. Мы недавно плавали вдоль скального берега полуострова Жиен неподалёку от нас. Ехали по песчаной косе, мимо солёных озёр, примыкающих к морю, и там фламинго – изогнутые, движутся, как в замедленном кино. Потом на конце косы вырастают дикие заросшие лесом скалы. Когда-то это был остров – как другие тут острова – лесные горы карабкаются из моря. Косу потом нанесло. Год назад мы ходили там по приморской тропе – и сверху я жадно глядела в море, предвкушая погруженье. А сейчас – мы плыли вдоль берега два часа, потом два обратно, не выходя,– и кажется, скорость была такая же, как пешком по тропе, только – в этой тёплой воде движенья были естественны, как взмахи хвоста – и заплывали в тёмно-зелёные гроты, и глядели в тёмно-сверкающую на просвет воду, и вверх на скальные морды, и вниз в синее бездонье.
Синее-зелёное-рыжее прошито золотом.
Небось, Даррелл теперь лежит котиком на отмели, как хотел, а Моуэт получит в жёны чудесную добрую волчиху.
Я, конечно, до дельфина не дослужусь, но может, сделают меня в будущей жизни китом – буду задумчиво плавать по океану, пускать фонтан до небес и остерегаться русских и японцев, чтоб не попасть в консервы «кит с горохом», которые в шестидесятые продавали на углу Малого и Пятой линии в магазине «Детское питание».
В предзакатном свете течёт расплавленная красная дорога между пробковых дубов. Гаснет, только верхушки сосен на холме горят зелёным пламенем. Потом луна в чёрной сосновой прорези подхватывает – огромным фонарём, светящим ночью в раскрытую дверь – как каждый август.
Вчера был ветер, и над розовыми камнями мы проносились в клубящихся бурунах,– хлебнув воды в трубку, вертели выскочившими на воздух головами, впериваясь взглядом в скальные нагромождения, заросшие нечёсаной зеленью, в которой не угадывалась береговая тропа. Так плывёшь час, два,– в неочеловеченном мире – в наложенном маской с трубкой одиночестве – только шум в ушах, да знание, что когда-нибудь повернёшь обратно и доплывёшь до человятника в пляжной полосе прибоя – в голубой воде над серебряным волнистым песком.
Прошло ещё одно лето.
СЕНТЯБРЬ
Вчера в тюлевых полупрозрачных сумерках я подходила к дому, окутанная дышащим живым теплом – такой была и моя первая парижская осень – тепло медлило, длилось дольше, чем свет. Двадцать четыре года назад в октябре в темноте я шла по вечернему Сен-Мишелю в футболке и думала – лёгкая тут осень – темно и тепло. Вот и сейчас – дни укорачиваются, как наступают приливы на Ламанше – со скоростью галопирующей лошади. Сначала незаметно,– и вдруг в 8 сумерки.
Но тепло – утешающе трогает за плечо.
Плыла вчера по текущему городу – раздвигала чужую жизнь – столики, жесты, встречи, и светящееся в бокалах пиво – восклицательными знаками.
Рыбками разноцветными за стенками аквариума – эти жесты, поцелуи.