Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«На людях» они чаще всего встречались на балах, которые проводились в соседнем городке Со на открытом воздухе{208}. Каждую неделю на балу представляли дебютанток из почтенных буржуазных семей. Девиц показывали потенциальным женихам. Однажды Виктор Гюго стоял с одним из своих первых литературных друзей, суровым лейтенантом по имени Альфред де Виньи, и наблюдал за танцующими: «Увидев декольте некоторых молодых дам, одевшихся для танцев, он сказал мне: „Разве вы бы не назвали их гробами повапленными“?»{209} Возможно, библейское выражение, употребленное Гюго, вызвано его врожденной застенчивостью, его скромным гардеробом, а также тем, что его родителям не пришло в голову учить сына танцевать.
Впрочем, «на людях» они встречались и дома. Отец с тяжелой походкой из стихотворения, напечатанного в «Литературном консерваторе», был старым другом госпожи Гюго, чиновником Пьером Фуше. В прошлом Фуше часто храбро выступал буфером между Софи Гюго и генералом. Теперь, когда семейство Гюго по вечерам приходило с визитом, Фуше сидел рядом со своей женой у камина, вспоминал службу в военном совете, жаловался на ревматизм или рассказывал о своем пособии по привлечению к военной службе, незаслуженно расхваленном в «Литературном консерваторе». В это время дети тихо сидели за столом. Проведя несколько лет на службе и пережив многих начальников, Фуше выработал в себе немного высокомерную беспристрастность мелкой сошки и терпение, позволявшее ему мириться с выходками госпожи Гюго. Он гордился своим чувством юмора, которое выражалось в цветистых эвфемизмах: Фуше был человеком, умевшим беседовать с писателями. Втайне он восхищался литературными успехами Виктора, но, с другой стороны, понимал, что Софи Гюго считает их дочь неподходящей партией для своего блестящего сына. Адели следовало сделать прививку против безрассудной влюбленности. Ее предупреждали, что молодой Гюго тщеславен, непостоянен и ленив (до сих пор не нашел постоянной работы и, похоже, не ищет ее). Из-за контрпропаганды Фуше письма Гюго стали сложным опытом по воссозданию своего профессионального образа в его соединении с «истинным» Виктором Гюго: «Виктором Гюго, о котором говорят во всех салонах, где он – очень редко – показывает свое грустное и холодное лицо, делая вид, будто он занят какими-то серьезными мыслями, в то время как на самом деле все его мысли направлены к одной милой, очаровательной и добродетельной девушке, которая, к счастью для нее, в тех салонах не показывается»{210}.
Из-за родительского несогласия двое влюбленных очутились в идеальном трагическом положении. Они тайком передавали друг другу письма. Между ними шел долгий и мучительный процесс эмоциональных переговоров, который, по мнению Гюго, неизбежно вел к браку. Самое первое свое письмо к Адели он подписал: «Твой муж». Сочетание приятного волнения и убежденности в том, что все неизбежно завершится, как им хочется, оказалось неотразимым – даже если не затрагивало эмоций.
«Несмотря на препятствия, мы все равно сумеем пожениться – пусть даже всего на один день. Я буду счастлив, и никто не сможет меня винить. Ты останешься моей вдовой… Один день блаженства стоит целой несчастной жизни». Таким был романтик Гюго, оптимистический автор элегий; но был еще и лишенный наследства виконт, защитник короля и разведенных родителей: «И еще одно. Теперь ты – дочь генерала Гюго. Не делай ничего недостойного тебя. Никому не позволяй обращаться с собой неуважительно. Мама очень тверда в таких вопросах».
Адель с самого начала видела препятствие: если ее жених такой сторонник приличий, как может он уважать девушку, которая, притворяясь будто шьет, пишет страстные послания и обманывает собственных родителей? Еще хуже, по ее представлениям, было то, что она не разбиралась в поэзии, что ее воспитали для того, чтобы служить украшением. Адель боялась, что никогда не заменит вызывающую уважение Софи Гюго. «Ангельское создание» делало попытки спуститься с пьедестала: «Должна сказать, что ты ошибаешься, ставя меня выше других женщин». «У тебя будет жена, милый Виктор, которая ни на что не годна, кроме одного: она любит тебя. Меня это страшно огорчает, но я не виновата – что ж, тем хуже»{211}. «Тем хуже», что того же самого желал сам Виктор.
Принято считать, что Адель была права, называя себя бедной девушкой с весьма буржуазными представлениями. Она сомневалась, можно ли девушкам целовать молодых людей до женитьбы, никогда не понимала, почему Виктор не ложится всю ночь, а пишет, и слышала, что «страсть» – это демон, который разрушает семейную гармонию. Виктор выводил этимологию «страсти» от «страдания»: «И ты в самом деле веришь, что в чувствах толпы есть страдание? <…> Нет, духовная любовь вечна… Друг друга любят наши души, а не тела… Заметь, однако, – продолжал он, имея в виду будущее, – ничто не следует доводить до крайности. Я не утверждаю, будто тело не имеет никакого значения в самом важном из чувств, иначе к чему тогда разница между мужчиной и женщиной и кто может помешать двум мужчинам любить друг друга?»{212}
Оговаривая себя, Адель осмеливалась и робко критиковать взгляды Виктора на брак. Это придает их переписке, которая содержит почти двести писем, некоторую односторонность, как будто за персонажем Джейн Остин ухаживал герой готического романа. Лейтмотивом служила ревность Виктора: чувство, которое, по законам жанра, проявлялось во всех мелочах повседневной жизни, сосредотачивалось на одном предмете, сводило все сомнения и страдания к определенным частям тела и, по мере того, как рос его навык литературного любовника, позволяло вожделеть с более интересной, духовной точки зрения: «Ты не знаешь, моя Адель, как сильно я тебя люблю. Всякий раз, как я вижу, что кто-то приближается к тебе, меня трясет от зависти и раздражения. Мышцы мои сжимаются, грудь вздымается, и требуются все силы и осмотрительность, чтобы сдержаться. Можешь себе представить, как я страдаю, когда вижу, как ты вальсируешь»{213}.
Даже такая небогатая событиями жизнь, как у Адели, давала поводы для ревности. Обезумевший поклонник ревновал задним числом к ее десятилетнему брату Полю, потому что когда-то Адель спала с ним в одной постели; ревновал к ее дяде Жану Батисту, которого он называл «распутником»; ревновал ко всей ее семье, когда они уезжали в отпуск в Жантийи, потому что «твой дом может загореться, а меня не будет рядом, чтобы вынести тебя прежде других на руках»{214}.
Казалось, что самую большую угрозу представляет ее дружба с художницей Жюли Дювидаль де Монферье, ученицей Жерара и будущей женой Абеля. Сначала угроза была из-за «ядовитых составляющих, которые постоянно поднимаются тонкой пеленой над красками… и поражают внутренние и внешние органы». Адель стала рисовать карандашом. Виктора забеспокоило само увлечение невесты: «Достаточно женщине принадлежать обществу лишь в одном отношении, чтобы общество поверило, что оно обладает ею во всех отношениях. Более того, можно ли ожидать, что молодая женщина сохранит непорочность и, следовательно, чистоту нравственных принципов, изучая предметы, которые требует живопись? <…> Уместно ли женщине опускаться до уровня художников, окруженных актрисами и танцовщицами?»{215}
Гюго все время старался хоть издали, хоть мельком увидеть Адель. Латинский квартал невелик. Однажды он заметил, как Адель переходит улицу Сан-Пер, а на следующий вечер поднял щекотливую тему: «Хотелось бы, Адель, чтобы ты меньше боялась запачкать платье, когда идешь по улице… Знаю, что ты просто повинуешься приказу твоей матери – приказу несколько странному, ибо мне кажется, что скромность гораздо драгоценнее платья, хотя многие женщины считают иначе. Не могу передать тебе, любимая, какой пыткой стала для меня мысль, что женщина, которую я почитаю, как самого Бога, стала, сама того не желая и у меня на глазах, объектом нескромных взглядов»{216}.
Старомодному молодому Гюго предстояло стать неистощимым источником интереса для Гюго позднего, в чьих путевых записках можно найти немало подробных описаний того, как крестьянки перешагивают лужи или перелезают через заборы. В «Отверженных» порыв ветра задирает платье на Козетте, и Мариус мельком видит замечательно очерченную ногу: «Он был в ярости и раздражен… решительно не одобрял и ревновал к собственной тени»{217}.
Анализ ревности Гюго – как и других его чувств – кажется чрезмерным, избыточным, если вырвать его из контекста, но в сочетании с героем и сюжетной линией такой анализ представляется на удивление тонким. Союзы вроде «потому что» опускаются; отчасти именно это устранение явных причинных связей объясняет его огромную читательскую аудиторию и его на первый взгляд незаметный юмор: читать его можно на двух уровнях.