Жизнь Гюго - Грэм Робб
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стихи победителей издали отдельной антологией, предварительно «очистив» их от всего неправильного и противоречивого. Французская поэзия по-прежнему служила продуманной системой наказания. Гюго получил от Хранителей свода правил из Тулузы примечания, призванные ему помочь; они служат ценным набором подсказок к тайнам стихосложения как искусства. Во многих случаях консервативная критика как будто привела его к пониманию своего таланта, чего он, возможно, не добился бы другими средствами.
Его оду о Моисее, например, критиковали за то, что в ней присутствует точка зрения на события лишь одного персонажа, тогда как необходимо отстаивать классический довод об универсальном знании. Его попросили вычеркнуть слово «резня» и исправить выражение «целомудренные удовольствия» (применительно к развлечениям дочери фараона), потому что оно наводит на непристойные мысли. Как и многих самобытных поэтов, его обвинили в «несвязности». Робкие возражения Гюго проливают свет на поэтические откровения более поздней эпохи. Может быть, некоторые области познания темны и несвязны изначально?
«Еще когда я писал стихотворение, я заметил ту несвязность, на какую указывает академия, но, не найдя подходящего способа ее исправить, я с успехом убедил себя в том, что лирики пользуются привилегией оставлять неоконченной поразившую их мысль и развивают идею, которая приходит им в голову потом»{191}.
Несмотря на смелое отстаивание права на непонятность, Гюго демонстрировал поистине классический темперамент. Он подразумевал, что, сочиняя оду, он сам не был лириком; он был образованным литератором, который притворяется лириком и сочиняет стихи, которые, как предполагается, могла бы написать некая вымышленная фигура. Мысль о писателе, который «проживал» свои стихи, была в высшей степени подозрительной. Можно заметить: став главой французских романтиков, Гюго по-прежнему оставался классическим поэтом, но таким, который лучше других умел притворяться романтиком.
Успех в Академии флоралий не только укрепил вес Гюго, но и высветил некоторые, не такие невинные, черты его характера.
Награда, полученная Эженом, стала венцом его недолгой карьеры{192}. В семейной переписке надвигающуюся катастрофу маскировали ссылками на его слабое здоровье. На симптомы безумия, которые проявлялись время от времени, не обращали внимания, как на приливную волну в открытом море. Психиатры в то время лечили только буйных сумасшедших; странности поведения приписывали недостатку дисциплины и нравственности. Когда Эжен швырял тарелки с едой о стену или целыми днями сидел дома и дулся, пока его братья ходили в гости, считалось, что у него просто излишне буйный темперамент. На любом другом толковании лежало клеймо: сумасшествие в молодом возрасте считалось побочным эффектом мастурбации.
Бискарра из пансиона Кордье окрестил Эжена «фанатиком», «бесноватым», проявив редкую прозорливость. «Бесноватость» Эжена проявлялась в странном отсутствии привязанности и ревнивом убеждении, возможно подпитывавшем его паранойю, что мать больше любит Виктора, чем его. Младший брат насильно вырвал преимущество. В оде на день рождения Бискарра он сравнил собственную непринужденную дань с данью «фанатика»: «Тот, кого я имею в виду – вам известно, кто он / Вспотев от усилий, сочиняет / нудное послание».
Много лет спустя, когда стало известно, что брата Гюго поместили в сумасшедший дом, поползли слухи, будто Виктор вознесся на вершину славы, высосав жизненные соки из гения более великого, чем он сам, а труп предал забвению{193}. В 1924 году Пьер Дюфэ в своем невротическом труде, посвященном Эжену, ссылался на заговор молчания; но литературоведы молчали главным образом из-за отсутствия интереса. Наверное, Эжен и сам понимал, что его стихи были откровенно слабее стихов Виктора. За странно пророческим названием самого известного произведения Эжена, «Дуэль над пропастью», кроется довольно обычное стихотворение в прозе – обычное, во всяком случае, в лингвистическом смысле слова: два кельтских воина, задевая друг друга, мчатся с горы, нанося друг другу колющие и режущие удары, и, когда они падают извивающейся грудой у подножия утеса, обоих пожирает медведь.
Ирония судьбы в том, что сам Гюго тоже в некотором смысле способствовал распространению слухов. Сначала он придерживался дофрейдовского представления о том, что в бессвязном бормотании безумца иногда содержатся крупицы вещей истины. Во-вторых, в 1839 году он написал пьесу в трех действиях под названием «Близнецы», основанной на истории «Человека в железной маске» (легенда о брате-близнеце Людовика XIV, которая стала известна благодаря Вольтеру, а затем и Дюма). В пьесе разбросаны туманные намеки, которые лучше всего можно назвать подсказками. Он как будто нес наказание за преступление, которое, по его мнению, в самом деле совершил. Намеками можно назвать строки о «думающем трупе, еще живущем в своем гробу», который вспоминает идиллический сад детства, в то время как его брат узурпирует трон{194}.
Еще один таинственный намек можно найти на страницах «Собора Парижской Богоматери». На двери в одной из башен, ведущей к камере злодея Фролло, чья-то рука нацарапала имя «Жен»{195}. «Эжен» в переносном смысле лишился головы, которую отрубил его брат. Фантазия о «сумасшедшем гениальном» брате, словно призрак, сгустилась из раскаяния Гюго, которое крепло оттого, что не имело прочных основ в действительности, точнее, объективной реальности.
О соперничестве с Абелем почти не было речи. И все же распространенные слухи о том, что Виктор в какой-то мере виновен в психическом срыве Эжена, маскируют кое-что другое. У Виктора имелись реальные поводы чувствовать свою вину за то, как он поступил со старшим братом. Уже женившись, он флиртовал с невестой Абеля и издал странно неделикатное стихотворение, в котором довольно подробно описал последнюю ночь девственницы: «тревожные вздохи», «мужнины ласки» и «дрожащую корону», ко торая вот-вот упадет с ее «пылающего чела»{196}. В 1825 году он приписал себе и другу важное открытие Абеля: испанские баллады{197}. Позже он ездил в путешествия, взяв трехтомный атлас Абеля «Живописная Франция» (La France Pittoresque) и заимствовал приведенные в атласе описания, без ссылки на источник, в своей книге, посвященной Рейнской области{198}. Абель либо ничего не заметил, либо ничего не имел против.
Самый впечатляющий документ относится к 1817 году: анонимное пособие, сочиненное Абелем и двумя его друзьями на тему, как писать мелодрамы. Пособие приписано «господам А! А! и А!». Читать его задним числом очень любопытно. В пособии дословно перечисляются некоторые принципиальные положения «романтической революции» Гюго на сцене за двенадцать лет до того, как она случилась{199}: отмена классических единств; использование плебейских форм литературы, к которым ненавистная «Революция» привлекла внимание образованных буржуазных зрителей; напыщенные манифесты; сентенции, в которых образ заглушает мысль (предполагается, что это – язвительные отголоски на цветистую прозу генерала Гюго){200}:
Чувство – выпускной клапан души.Только мылом покаяния можно смыть черноту преступления.Репутации обжигаются на тигеле могилы.
Если бы не дата на титульном листе, пособие, написанное «А! А! и А!», звучало бы как сборник указаний, как писать в манере Виктора Гюго. Кроме того, не следует сбрасывать со счетов вероятность дружеского подтрунивания: адресатом пособия является молодой читатель, «который мечтает однажды стать светочем французской сцены». Шутка Абеля стала художническим кредо Виктора.
Однако Абель все же внес добровольный вклад в успех Виктора. Первого числа каждого месяца он горделиво водил своего гениального брата в ресторан на улице Античной Комедии. Вместе с двумя соавторами Абель устраивал ежемесячный «литературный банкет». Банкет, конечно, в основном служил предлогом для того, чтобы досыта наесться, но, кроме того, там читались стихи Виктора. Позже Абель обеспечил стихам брата более широкую аудиторию. Он основал литературный журнал под названием «Литературный консерватор» (по ассоциации с «Консерватором» Шатобриана){201}. Журнал выходил с декабря 1819 по март 1821 года, часто дважды в месяц, но всегда нерегулярно, так как регулярные периодические издания подвергались цензуре и налогообложению.
Виктор написал для «Литературного консерватора» 112 статей и 22 стихотворения, став одним из первых марафонцев во французской журналистике. Первоначальное замешательство перешло во властный тон, благодаря которому журнал сделался рупором нового поколения. Впрочем, некоторые подписчики подозревали, что «новое поколение» представлял один человек с одиннадцатью псевдонимами.