Когда я был произведением искусства - Эрик-Эмманюэль Шмитт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Адам бис, — произнес я сдавленным голосом.
— Адам бис, точно. Слушай, я как-то не думал об этом совпадении: у этой скульптуры такое же имя, как у тебя.
— Потому что это и есть я.
До Ганнибала не сразу дошел смысл моих слов, он готов был продолжать свою пламенную речь, но вдруг осекся, и оборванная фраза повисла в гнетущей тишине.
Фиона хлопнула его по плечу.
— Папа, я тебе об этом не говорила, потому что до сих пор мне не казалось это необходимым. Но это правда. Наш Адам, Адам, которого мы любим и которого так не хватало нам в последние дни, это… Адам бис.
Ганнибал спрятал лицо в ладони и громко простонал.
— Боже мой, что же я наделал?
Он схватил мою руку и, дрожа от волнения, поднес ее к своим губам.
— Простите… простите… я не знал… я не хотел… простите меня.
Мои пальцы стали влажными от его слез. Я беспомощно оглянулся на Фиону, ожидания от нее объяснений.
— Папа слепой, — тихо произнесла она.
Я посмотрел внимательно на Ганнибала, и до меня внезапно дошло, что молочная лазурь радужной оболочки его глаз, неподвижность их диафрагмы, мечтательная размытость его взгляда — не что иное, как две бесчувственные точки мертвых глаз.
— Ему были знакомы только ваше присутствие, ваши размышления и ваш голос. Когда я читала ему газетные статьи, в которых писали о вас, я смалодушничала и описала ему… работу Зевса-Питера-Ламы… не уточняя, что речь идет о вас.
— Почему же?
— Потому что для меня вы не тот… человек. В вас нет ничего общего с… вашим внешним видом.
Ганнибал, продолжавший держать мою руку, вдруг осознал, до какой степени она… бесчувственная. Изумление добавилось к его слезам. Затем хуже: любопытство. Он невольно принялся ощупывать меня, поднимать одну руку, другую, пытаясь представить меня… Я отшатнулся от него, как от огня.
— Нет! — закричал я.
— Простите.
Он оперся о руку дочери, чтобы встать со стула.
— Пойдем, Фиона. Сегодня я наделал достаточно глупостей. Мне стыдно.
Фиона проворно собрала кисти, тюбики и тряпки. Ганнибал поднял на меня невидящие глаза и нерешительным голосом спросил:
— До завтра?
— Не знаю.
Он кивнул головой, что, мол, понимает. И все же повторил:
— До завтра, надеюсь. Если вы захотите, я расскажу, каким я вас видел.
И широко улыбнулся. Чувствуя, как ему тяжело, я в ответ тоже попытался выдавить из себя улыбку. Не знаю, как он мог ощутить, но он тотчас же воскликнул:
— Спасибо!
Забросив за спину сумку и мольберт, Фиона взяла подмышку свежеиспеченную картину, протянула старику другую руку, и они медленно стали удаляться от меня. Теперь я лучше понимал их неспешную походку: он не просто опирался о ее руку, Фиона вела его через песчаное море.
Когда они исчезли из виду, я наклонил голову и увидел на влажном песке наши отпечатки ног, — моих и Фионы. Я принялся рассматривать их: следы моих крупных, тяжелых мужских ног и ее маленьких, тонких женских ножек. Они отпечатались совсем рядом, иногда даже наползая друг на друга. И тут я заметил записку, подняв которую, прочитал наспех нацарапанные слова: «Здесь, в полночь. Фиона».
20Луна желтым крутом зависла над пляжем, впрочем, судя по всему, ей было наплевать, какой она формы.
Я ждал свидания со спокойствием, которое удивило меня самого. Нетактичная вспышка гнева Ганнибала, скорее, обрадовала меня, чем разозлила, освободив от пут сомнений. Ничего из того, что я видел на выставке в Токио, не имело, на мой взгляд, отношения к настоящему искусству, и мне было просто непонятно, чем же я, жемчужина экспозиции, особенно отличаюсь от других мнимых шедевров. Если вопрос терзал и мучил меня беспрестанно, то ответ оказался менее болезненным. Выразив словами то, что я думал о себе, Ганнибал снял груз с моей души. Я был просто монстром. Никаким ни шедевром. В сущности, так оно было и лучше, потому что я всю свою жизнь хотел привлечь к себе внимание. Своего нового чудовищного обличья я желал не менее страстно, чем Зевс. Пусть не сам я его создал, но сделано это было по моему желанию. И пусть шедевром я не стал. Главное — я получил новое лицо, которое обращало на себя внимание. Красивый или безобразный, воспетый или обесславленный, я жил другой, наполненной жизнью. И никто не отнимет ее у меня.
Наконец я заметил Фиону. Теперь, когда она шла одна, без котомок, мольберта и холстов, без калеки, вцепившегося в ее руку, ее поступь была иной. Она приближалась ко мне легкой пружинистой походкой, и казалось, она не шагает, а летит, колышась над пляжным песком. В полуночной тишине лишь ее светлый силуэт украшал пустынный пляж. Воздух был насквозь пропитан влагой. Морские волны, осторожно накатываясь на берег, переливались под звездным небом перламутровым блеском. Она подошла ко мне. Ее распущенные волосы под лунным светом выглядели темными, а не рыжими и еще сильнее подчеркивали опаловую бледность ее лица.
— Он не спит, — сказала она.
— Почему вы не дали ему снотворного?
— Ему стыдно. И очень хорошо, что стыдно. И я не хочу избавлять его от стыда после всего, что он вам сказал.
Взяв меня под руку, она запрокинула голову, словно хотела вдохнуть в себя все звездное небо.
— Давайте прогуляемся.
Пляж в сумерках выглядел не таким широким, как днем, и гораздо более грозным. Мне чудилось, что тени злобно кружат вокруг меня, что прибрежные скалы, выросшие до исполинских размеров, угрожающе обступают меня со всех сторон.
Я крепко сжал ее ладонь, и у меня на душе сразу стало спокойно.
— Расскажите мне свою историю.
И я без утайки, несмотря на данное Зевсу-Питеру-Ламе обещание хранить тайну, рассказал ей все, начиная с того дня, когда открыл для себя никчемность существования в обществе моих братьев, до моих неудавшихся попыток покончить с собой, встречи с Зевсом-Питером-Ламой на крутом берегу Паломбо Сол и заключенном между нами пакте.
— По сути, он спас вам жизнь?
— Именно поэтому я сразу же и стал называть его своим Благодетелем.
— Он спас вам жизнь, но не ради вас, а ради себя. Использовал вашу жизнь, чтобы преуспеть в своей.
— Но так все поступают, разве нет? Все используют друг друга ради своих целей.
— Ах, вот как? И как же вы меня используете? А моего отца?
— Вы заставили меня поверить в то, что жизнь прекрасна. Заставили прекратить думать только о себе.
Она молчала, словно ей требовалось время, чтобы обдумать мой ответ. Вдруг она воскликнула:
— Для меня совершенно необходимо, чтобы вы хранили один секрет.
— Какой секрет?
— Что мой отец слепой. Он терял зрение постепенно и окончательно ослеп пять лет назад. Никто не знает об этом. А если бы узнали, ему сложнее было бы продавать свои картины, и нам пришлось бы в жизни по-настоящему туго.
— Как? Разве вы не богаты?
Мое изумленное восклицание вызвало у нее приступ хохота. Нисколько не обидевшись, я любовался, как она смеется, запрокинув назад голову, как трясется от смеха ее маленькая грудь.
— Почему вы так говорите?
— Потому что Зевс-Питер-Лама тоже художник и зарабатывает миллионы.
— В том-то и дело, что основной талант Зевса-Питера-Ламы заключается в том, чтобы набить себе карманы. Мой же отец просто пишет картины; а значит, мало интересует любителей живописи и, тем более, коммерсантов.
— Но он же великий художник.
Повернувшись ко мне, она, со слезами на глазах, тихо спросила:
— Вы так тоже считаете?
— Да, я всего лишь тупица из тупиц, но я так думаю. И кстати, чувствую себя все же меньшей тупицей, когда так думаю.
Мы присели на прибрежный камень и молча смотрели на темное море. Взяв ее руки в ладони, я тихонько дышал на них, согревая ее холодные пальцы. Она замерла, склонив голову на мое плечо, и я едва улавливал ее дыхание.
— Почему вы были такого низкого о себе мнения? — спросила она.
— Это было не мнение, а сама реальность: я был безлик и ни на что не похож.
— Может, вы были похожи на самого себя?
— Ну да, на пустое место.
— У вас есть фотографии той поры?
— Ни одной. Я их все сжег. А от тех, что остались, избавились, должно быть, мои братья. Впрочем, сегодня под маркой Зевса я живу счастливой жизнью. Раньше любой мог заменить меня. Теперь же я уникальный и незаменимый.
Мы еще долго гуляли по влажному песку. Мне было приятно не только разговаривать с Фионой, но и молчать вместе с ней. Наш молчаливый разговор начался еще тогда, когда она стояла за мольбертом отца, а я сидел рядом, наблюдая за рождением шедевра. Мы чувствовали себя вместе, когда шагали в одном ритме, вдыхали один и тот же ночной воздух, когда сидели под одними и теми же звездами, делили на двоих одну ночь. Наше уединение, трогательное и чувственное, придавало даже простым, незначимым словам некий потаенный смысл, понятный только нам двоим.