Атомная база - Халлдор Лакснесс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К вечеру позвонил телефон: это была она. Она говорила задыхаясь, лихорадочно быстро, точно пьяная.
— Не рассказывай ни о чем отцу. Он ничего не должен знать. Я убегаю.
— Убегаешь? Куда?
— В Австралию. Я обручена.
— Поздравляю.
— Спасибо. Самолет отправляется в ноль ноль пять.
— Тебе ничего не нужно?
— Нет. Вот только у меня нет зубной щетки и ночной рубашки. Но это неважно.
— А можно узнать, с кем ты обручена, Альдинблоуд?
— С австралийским офицером. Я уезжаю ночью. Завтра в Лондоне мы поженимся.
— Альдинблоуд! Если ты будешь умницей, я никому ничего не скажу, но, если ты станешь делать глупости, я расскажу всем, и прежде всего твоему отцу. Это мой долг. Где ты, девочка?
— Не скажу. Прощай. Всего хорошего. Спасибо за вчера. Даже если мне будет сто тысяч лет, я этого никогда не забуду.
Она положила трубку.
Когда я только начала работать в этом доме, меня научили не класть трубку на рычаг, если звонит какое-нибудь анонимное лицо, а сообщить об этом, пока связь с позвонившим еще не прервана. Я положила трубку на стол у телефона и позвала хозяина. Я сказала, что Альдинблоуд где-то в городе, что она заболела и будет рада, если он к ней приедет, — ее номер соединен с нашим.
Подойдя к телефону, доктор тоже не положил трубку на рычаг.
— Вы сказали, Гудни больна. Что с ней?
— Вчера вечером ей немного нездоровилось. И сегодня тоже.
— Она пьяна? — спросил он без обиняков и без улыбки.
— Нет.
Он улыбнулся.
— Какие теперь вопросы приходится задавать. Когда я был мальчиком, во всем городе из женщин пила только одна старуха. Мы, мальчишки, всегда за ней бегали. А теперь вполне естественно для уважаемого гражданина Рейкьявика спросить о своей дочери, которая только недавно конфирмовалась: «Она пьяна?»
Обвинял ли он кого-нибудь или оправдывал, и кого? Я промолчала. Я не ответила на его дальнейшие расспросы. Только сказала, что девочке плохо и что на его месте я бы ее разыскала.
Он перестал улыбаться, поднял брови и испытующе посмотрел на меня, повертел очки, подышал на стекла и протер их. Пальцы у него дрожали. Надев очки, он сказал:
— Спасибо вам.
Взял пальто, шляпу и, выходя, попросил:
— Будьте добры, не кладите трубку.
Я слышала, как он выводил из гаража машину.
"Маять моя пошла в загон к овцам"[34]
Я рано легла спать. А когда проснулась, мне показалось, что я проспала, что уже утро, а может быть, даже день. В дверях моей комнаты стоял хозяин. Я вскочила с постели и в страхе спросила:
— Что случилось?
— Я понимаю, очень нехорошо будить людей ночью, — сказал он спокойным, ровным голосом, который кажется таким странным только что проснувшемуся человеку. — Вы правы, дорогая, Гудни действительно больна. Я нашел ее и отвез к одному знакомому врачу. Скоро ей будет лучше. Вы ее поверенная, она вам доверяет. Не можете ли вы побыть с ней?
Было четыре часа утра.
Отец вынес ее из машины на руках, сама она идти не могла. Она лежала на диване в своей комнате бледная как смерть, с закрытыми глазами. Волосы ее были в беспорядке, темная помада с губ и грим со щек смыты. Лицо у нее было совсем детское. Отец снял с нее туфли, но она оставалась в шубе. Она услышала, как я вошла, но не пошевелилась и не приподняла век. Я подошла к ней, села на диван, взяла ее за руку и позвала:
— Альдинблоуд!
Немного погодя она открыла глаза и прошептала:
— Все кончено, Угла. Папа возил меня к врачу. Все кончено.
— Что же врач с тобой сделал?
— Он вонзил в меня железо. Он убил меня. В тазу были кровавые куски.
— В каком тазу?
— В эмалированном.
Я сняла с нее все, надела ночную сорочку и уложила в постель. Она очень ослабела от наркоза, временами впадала в полубессознательное состояние, тихо стонала. Но когда мне показалось, что Альдинблоуд наконец заснула, она неожиданно открыла глаза и улыбнулась.
— Значит, когда я вырасту, я услышу песню: «Мать моя пошла в загон к овцам»?
— Девочка моя, Альдинблоуд, мне так хотелось бы что-нибудь сделать для тебя.
— Все-таки надо было уехать в Австралию. — Она снова впала в полубессознательное состояние. Я испугалась: уж не умерла ли она. Но она вдруг заговорила: — Угла, расскажи что-нибудь о деревне.
— Что же ты хочешь послушать о деревне?
— Расскажи мне о ягнятах.
Я увидела в ее глазах слезы. А тот, кто плачет, не умирает. Слезы — это признак жизни. Если ты плачешь, значит, твоя жизнь еще чего-то стоит.
И я начала рассказывать ей про ягнят.
Глава семнадцатая
Девушка ночью
В месяц Торри,[35] о котором давно забыли в городе, я окончательно убедилась в том, что беременна. В сущности, все стало ясно гораздо раньше. Все, о чем было написано в книгах для женщин, происходило во мне, и мне казалось, даже еще более бурно. Иногда всю ночь я видела его во сне, он был страшен, я вскакивала, зажигала свет и не могла уснуть до тех пор, пока не давала самой себе обещание пойти к нему, попросить прощенья за то, что в новогоднюю ночь я закрыла перед ним дверь, умолять его что-нибудь для меня придумать.
А наутро мне казалось, что я его не знаю, что он не имеет ко мне никакого отношения, что ребенок только мой. Мне вообще думалось, что у мужчин детей не бывает, что женщины рожают детей, подобно деве Марии, изображаемой на всех картинах с младенцем на руках. Кто-то невидимый является отцом всех детей, а роль мужчины случайна. Я понимала первобытных людей, у которых ребенок не связывал между собой мужчину и женщину. Я говорила себе, что он никогда не увидит моего ребенка и никогда не будет называться его отцом. Не пора ли вообще принять закон, запрещающий мужчинам называться отцами своих детей? Но, подумав хорошенько, я пришла к выводу, что дети, в сущности, не принадлежат и матерям. Ребенок принадлежит самому себе, и по закону природы мать в какой-то степени принадлежит ему, но только до тех пор, пока она ему нужна. Она — собственность ребенка, пока он растет в ее чреве, пока он ест или, вернее, пьет ее в первый год своего существования. Ответственность за детей лежит на обществе, если оно вообще несет какую-либо ответственность, если вообще кто-нибудь перед кем-нибудь ответствен.
Но по вечерам, возвращаясь от органиста, я невольно шла по одной определенной улице и смотрела на один определенный дом, на одно определенное окно, где иногда горел свет, а иногда было темно. Я замедляла шаг, но вдруг мне начинало казаться, что на меня устремляются взоры из всех бесчисленных окон, я бежала без оглядки и останавливалась от сильного сердцебиения только на другом конце улицы. Просто невероятно, сколько разных чувств может жить в женщине, особенно ночью.
Не потому ли я захлопнула дверь перед его носом, что тогда еще не была уверена в своей беременности? И не потому ли я теперь тоскую о нем, что окончательно уверилась в этом и хочу свалить на него ответственность, может быть, даже потащить его к алтарю? Женщина думает так отвратительно потому, что она во власти своего ребенка, он хочет пить ее, она вынуждена найти себе раба и вместе с ним создать молочную лавку, называемую браком; когда-то это было таинством, единственным таинством, на которое плевали святые. И вот она, несчастная, носит в себе окаменевшую любовную тоску, как своего рода опухоль нервной системы, носит под сердцем живого ребенка и являет собой укор богу и людям, вызов обществу, которое безуспешно пытается освободить ее от рожденного и нерожденного. Короче говоря, я люблю его. Я захлопнула дверь перед ним потому, что в душе женщины живет много различных чувств, и вот теперь у меня нет никого, кто бы возил моих близнецов.
Нет! Я поворачиваю снова на ту же улицу. Беременная девушка может выйти замуж за кого угодно, ей, как и природе, почти безразлично, кого пастор запишет отцом ее ребенка. Но несмотря ни на что, я люблю его. Люблю этого человека, молчаливого, застенчивого, умного, чистого, имеющего призвание, о котором он не хочет говорить; его, бросающего украдкой горячие взгляды, не жгущие, а обволакивающие. С ним всегда хорошо, сколько бы он ни молчал. Среди всех остальных девушка видит только его и молча идет за ним. Он кладет ее к себе в постель, не сагитировав предварительно газетной статьей. Что может быть более естественно? И когда я закрыла перед ним дверь в новогоднюю ночь, он все же остался со мной. Он остался со мной потому, что я его не впустила. Если бы он попытался убедить меня какими-нибудь доводами или смягчить мольбами, я, может, и впустила бы его, но, уйдя утром, он не остался бы со мной. Он убедил бы только мой рассудок. А теперь, если я встречу его, я не дам ему понять, что я беременна, и даже не намекну, что он должен на мне жениться. Но я скажу ему: «Я люблю тебя и поэтому ничего от тебя не требую». Или: «Я люблю тебя и поэтому не хочу выходить за тебя замуж».