Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки - Гавриил Левинзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дома я поставил свой магнитофон на стул, а стул придвинул к телефонному столику. Теперь надо было подождать, чтобы Мишенька вернулся домой.
Мой брат Генка вместе со жвачками прислал мне кассету с редчайшей записью: крик человека из фильма ужасов. Не знаю, кто записал этот крик, где Генка эту запись достал, но я, наверно, первый придумал ей применение. Я набрал Мишенькин номер и, когда Мишенька подошел к телефону, сказал ему: «Шавка». Потом я стал ждать ответного Мишенькиного звонка, покуривая дербервильскую трубку. Когда телефон зазвонил, я принялся за дело. Я замечательно управился с двумя аппаратами — те, кто изобрел телефон и магнитофон, могли бы порадоваться: не зря старались. Я держал трубку перед магнитофоном. Я его на полную громкость включил. Крик разнесся по квартире и дальше помчался через открытую форточку: кричал человек нечеловеческим голосом — пронзительно и жалобно, молил, возмущался, всхлипывал, пока не умер. Я положил трубку на рычаг, выключил магнитофон и выглянул на улицу: на тротуарах стояли люди с задранными головами. Вбежала бабушка, держась за сердце и охая, потом раздался громкий долгий звонок в дверь: прибежал кто-то из соседей поинтересоваться, что случилось. Наконец-то я совершил нормальный, легко объяснимый поступок! Мне уже не казалось, что со мной неладно.
Но радость моя была преждевременной.
О том, как я сошелся с человеком, коллекцией и жизнью которого распоряжался Высокий Смысл
На следующий день я отправился врачевать свою душу музыкой. Но прежде чем рассказать, что из этого получилось, я должен вас познакомить с Геннадием Матвеевичем.
Наш благополучный дом ко всему еще и музыкальный: он укомплектован прекрасным немецким пианино, которому цены нет, и стереофонической радиолой «Симфония» за триста пятьдесят рублей (о магнитофоне вы уже знаете).
Пианино дед приобрел по дешевке в тысяча девятьсот сорок пятом году для меня: он был уверен, что рано или поздно я появлюсь на свете. И как видите, я появился, но надежд деда не оправдал. Моя учительница музыки, интеллигентная старушка, намекала деду, что я не туда, куда надо, колочу и чересчур уж сильно, но дед не хотел понимать ее намеков: очень ему нравилось смотреть на меня, когда я за инструментом. Дед говорил старушке:
— Ничего, тренируйте его, он научится.
Тогда я посоветовал моей учительнице, чтоб она поговорила с папой. И вскоре состоялся наш последний урок. У моей старой учительницы был торжественный вид, она сидела рядом со мной, как всегда, держась прямо, а я наигрывал и напевал песенку: «Быстроногий, быстроглазый собирал металлолом». Она меня поправляла, подпевала, под конец мы спели эту песенку вдвоем под мой безукоризненный аккомпанемент. Учительница сказала:
— Все-таки ты чему-то научился.
Мы оба радовались нашей разлуке. Теперь, когда я бываю на именинах в доме, где есть инструмент, я исполняю эту песенку, и это всегда оказывается лучшим номером. А пианино стоит у нас, как и стояло: кому охота выносить из дому хорошую вещь? Иногда к нему подсаживается папа и наигрывает что-нибудь на слух, его пальцы не тарабанят по клавишам, а извлекают звуки вдумчиво и с толком, но когда кто-нибудь заходит в комнату, папа перестает играть и опускает крышку.
«Симфонию» тоже приобрел дед, после того как я ему объяснил, что наш дом недоукомплектован. Я созвал телефонщиков, чтоб они посмотрели новую вещицу. Это мое мероприятие принесло государству семьсот рублей: вскоре у Горбылевского и Мишеньки тоже появилась «Симфония». Они тоже устроили показ новой вещицы, и, хотя они хвастались при этом вовсю, я их не осуждал: кто бы стал покупать дорогую вещь, если бы нельзя было похвастаться? Но Марат Васильев начал вести себя не по правилам — он заявил, что терпеть не может музыки. Вот тут Мишенька его и убил. Он сказал:
— И зря: твой папа вполне мог бы тебе купить губную гармошку за рубль.
«Симфонией» заинтересовался один папа: он стал собирать пластинки, по вечерам устраивал для себя концерты, на этих концертах он и меня заставлял присутствовать. Он шутил:
— Музыка врачует душу — посиди.
Было немного обидно: что же, у меня такая душа, что ее врачевать надо? Больше всего папе нравится неоконченная симфония Шуберта и музыка к «Розамунде» — он чаще других прослушивает эту пластинку, а однажды, когда вертелась эта симфония, которую Шуберт, слава богу, не окончил, когда скрипки выделывали одно, а какие-то басовитые инструменты другое, чтоб доказать, что и они не хуже, а писклявая дудка, на которой мальчишка баловался, в это время свою линию гнула и доказывала, что все на свете ерунда, кроме ее писка, — однажды в этом самом месте, папа схватил меня за руку и сказал:
— Ты посмотри, что делает!
Он стал рукой по-дирижерски помахивать. Я подумал: «Ну и Шуберт! Давно, понимаете ли, умер, а папу заставляет дергать рукой и гримасничать». Кто бы мог подумать, что благодаря этим принудительным концертам в моей коллекции появятся редчайшие марки?
В прошлом учебном году в нашей школе появился высокий старик с раскатистым голосом, которым он умел громко шептать, тихо кричать и говорить так, что казалось, будто он поет. За ним по коридору увязывалась малышня. Выяснилось, что старик этот руководит драмкружком в школе.
На школьном вечере скоро показали пьесу о разведчиках. Старик пришел на вечер со своей женой; он усадил ее в первом ряду, сам то и дело к ней подсаживался, но вскоре опять уходил, наверно, давать указания актерам. И старик и его жена были взволнованы, переглядывались, старушка все время кивала мужу: не волнуйся, мол, все идет хорошо. А на сцене чепуха происходила: главного, самого храброго разведчика изображал Димка Вахромеев из 8-го «А». Ему отец однажды на улице по мордасам надавал. В другой раз я слышал, как отец воспитывал его дома, похоже, ремнем, а Димка, как какой-нибудь четвероклассник со слабой психикой, кричал: «Ой, папа! Ой, больно!» Зато на сцене он ходил с таким видом, будто никому никогда в голову не приходило охаживать его ремнем, засовывал руки в карманы и раскачивался взад-вперед, — и весь зал должен был смотреть на это, никто не мог его одернуть. Другой разведчик тоже хорош был, известный жадюга Шкляев из 7-го «Б». В этой пьесе он подарил одному солдату трофейный аккордеон. Зато пленного немца изображал тихий и правдивый семиклассник: он вел себя скромно и хорошо соображал, где что надо делать: разведчики еще и кляп не успевали приготовить, а он уже раскрывал рот. Было ясно: старик роли распределил неправильно. И я тогда же на вечере решил: чем этот Димка перед всей школой будет воображать, так уж лучше я.
Я расспросил симпатичного семиклассника, который немца изображал, как записаться в драмкружок. Он сказал:
— Это просто, но такого малорослого, как ты, Геннадий Матвеевич вряд ли возьмет. — Но потом добавил: — Может, на роль Добчинского или Бобчинского.
Я начал расспрашивать в классе, нет ли у кого журнала о театре. Ни у кого не оказалось. Тогда я захватил с собой из дому номер «Советского экрана». После уроков я с этим журналом пришел в пионерскую комнату, где собирались на репетицию драмкружковцы. Я поиграл в шашки с одним семиклассником, который пришел посмотреть, как пьесу будут ставить, но потом я игру оставил и стал ходить по пионерской комнате не очень близко, но и не очень далеко от Геннадия Матвеевича, и в это время я внимательно читал журнал.
Геннадий Матвеевич подошел и спросил:
— Ты любишь кино?
— Не только кино, — ответил я, — но и театр.
И чтоб Геннадий Матвеевич не сомневался, я ему показал портрет артиста Ульянова. Когда в школе устраивают культпоход в театр, я билет покупаю, чтобы классный руководитель не нервничала, но в театре я был только один раз — мы шумели, кто-то додумался стрелять по ногам артистов из резинки. Нетрудно было додуматься: ноги у них были обтянуты трико. Особенно интересно прошло последнее действие. После спектакля женщина какая-то со сцены нас стыдила.
— Прекрасный актер! — сказал я об Ульянове. — Отточенное мастерство.
— Ах, зачем это! — сказал Геннадий Матвеевич и пошел проделывать фокусы голосом. — Зачем эти наивные хитрости! — Он выхватил у меня журнал и швырнул на стол. — Если тебе нравится театр, так иди на сцену! Попробуй себя! И ты иди, мальчик! — сказал он семикласснику. — Я же вижу: тебя это волнует!
Я поднялся на сцену и запрыгал на одной ноге, ступню другой ноги я придерживал рукой у самого кармана; потом, когда все начали на меня смотреть, я засунул ступню в карман — я не прочь был выступить с этим номером. Но Геннадий Матвеевич остановил меня:
— У нас не цирк.
Он усадил всех за стол и стал читать пьесу: он изображал голосом и движениями, он объяснял, что это за люди такие — Городничий, Земляника, Хлестаков и все прочие.