Прощание с Дербервилем, или Необъяснимые поступки - Гавриил Левинзон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я занялся подсчетами на калькуляторе. Подсчеты получались все грустные. Сколько людей в нашем городе получают каждый день по физиономии? Сколько мы теряем в год из-за того, что папа до сих пор не защитил тему? Сколько мы будем терять в год после того, как дед уйдет на пенсию? Я вспомнил — Горбылевский мне недавно сказал, — что в нашем городе за день умирает в среднем двенадцать человек. Я подсчитал, сколько умрет в нашем городе за год, за пять, за десять лет. Я подумал, что если подсчитать за девяносто четыре года со дня моего рождения, то в полученное число покойников войду и я. Больше мне не хотелось заниматься подсчетами, я решил пока переложить калькулятор из кармана в ящик стола.
О том, как я начал совершать один необъяснимый поступок за другим. Здесь вы найдете описание одного немаловажного разговора, который привел меня в нормальное состояние
Дербервиль сидел в своем любимом кресле и курил свою любимую трубку. Он поглядывал на телефон: скоро к нему начнут звонить его именитые друзья.
В комнату вошла старая служанка Дербервиля.
— Виталька, — сказала она, — опять ты держишь во рту ингалятор? Хочешь, я тебе дам чернослив в шоколаде?
— Пегги, — сказал Дербервиль, — вы бы лучше вытерли пыль на моем столе.
— Ты опять? — сказала старушка. — Утром я протирала твои вещицы.
Уж эта Пегги! К старости она стала сварливой.
— Бабуля, — сказал Дербервиль, — что ты нервничаешь? Тащи свой чернослив. Я уже кончил курить.
Однажды Пегги попросила Дербервиля называть ее «бабуля». И хотя Дербервилю очень не нравилось это слово, он согласился: ему не трудно, а старушке радость. Старая преданная служанка принесла Дербервилю две конфеты и стала придумывать себе работу: смахнула пыль со стола, поправила плед на диване, картину на стене, хотя картина висела ровно. Дербервиль давно изучил наивные хитрости старой женщины: Пегги хочется поболтать. Дербервиль и сам любит поговорить со старушкой. Но на этот раз разговор не состоялся: зазвонил телефон и пришлось старушку отослать на кухню. Неторопливым движением руки Дербервиль взял трубку и поднес к уху:
— Аллоу?
Звонил Горбылевский. Он сообщил, что решено организовать одно дело, но Мишенька не хочет со мной организовывать никаких дел, потому что я гад.
— Это Мишенька так говорит, — уточнил Горбылевский, — я тут ни при чем.
Я ответил, что Мишенька сам гад и что мы вполне можем без него обойтись. Но Горбылевский сказал, что он без Мишеньки никуда не пойдет. Тогда я сказал, что он тоже гад, и положил трубку, чтобы последнее слово осталось за мной.
Потом я позвонил Мишеньке и сказал:
— Шавка!
Потом зазвонил телефон, но я не стал брать трубку, потому что понял: это Мишенька хочет меня шакалом обозвать.
Потом позвонил Марат Васильев и сказал, что Мишенька всех обзванивает и сообщает, что я гад, но Марат считает, что гад не я, а Мишенька, и раз я не иду организовывать дело, то и он не пойдет.
Потом зазвонил телефон, но я не взял трубку, потому что догадался, что это Мишенька во второй раз пытается меня шакалом обозвать.
Потом позвонил Горбылевский и спросил:
— Ну как, ты идешь?
Я ответил:
— Ладно, иду.
Потом позвонил Марат Васильев и спросил:
— Это правда, что ты идешь?
Я ответил:
— Да ты что? Через час, не раньше.
Я ему посоветовал, чтобы и он не торопился. Он сказал, что так и сделает. Но я знал, что он сейчас же помчится — слабохарактерный. Зато у меня силы воли хватает. Целый час я думал о том, что Горбылевский подлиза: если бы у Мишеньки не было «Жигулей», то он бы меня поддерживал. Раньше так всегда было. Ровно через час я вышел из дому.
Своих телефонных друзей я увидел на обычном месте — на пустыре у глухой стены дома. Они играли в нашу обычную игру: кто кому больше пинков отвесит. Я решил принять участие: хотелось Мишеньку как следует угостить. Все бросились на меня в атаку. Мне досталось от Горбылевского и Марата Васильева, но зато я изловчился и по-футбольному поддал Мишеньке. Мишенька охнул и стал кричать, что я бью изо всех сил.
Мы с полчаса после этого стояли, защищая свои тылы стеной. Иногда кто-нибудь перебегал, и тогда все набрасывались на него. И вот я стоял и думал: «Ничего себе человеческие отношения!» Мишенька злился на меня. Марат Васильев — на Горбылевского, а Горбылевский, я заметил, только делал вид, что старается поддать Мишеньке. «А защищал меня Чувал», — подумал я и пошел от этих кретинов. Они бросились на меня в атаку, но я не по правилам толкнул Мишеньку двумя руками в грудь. Им стало понятно, что ко мне лучше не подходить. Марат Васильев немного прошелся, держась от меня подальше.
— Что случилось?
Я и не подумал отвечать. Марат симпатичный, но он несамостоятельный человек.
— Не ходи за ним, — сказал Горбылевский Марату, — он чокнулся.
Марат отстал. Я разок обернулся: Мишенька стоял в трусах, а Марат Васильев примерял его джинсы. Кретины, ничего не могут придумать!
Со мной еще такого не случалось: я не знал, куда пойти, чем заняться, слонялся по улице, потом по скверу. Несколько раз мне мерещилось, будто кто-то меня толкает в плечо и спрашивает: «Ты что, с ними расплевался? Как же ты будешь без телефонных разговоров?»
Молодая мама попросила меня побыть с ее малышкой — всего пять минут. Я согласился. Я неплохо провел время: учил малышку прыгать на одной ноге, делал вид, что смотрю на нее сердито, а она делала вид, что пугается: заходилась в смехе и в притворном испуге так, что можно было подумать, будто это не понарошку; но сразу же она просила: «Еще!» Мама застала нас за этой игрой и решила, что я всерьез девочку пугаю. Она ее подальше от меня увела и даже спасибо не сказала. А мне почему-то ужасно не хотелось расставаться с малышкой. «Ишь ты! — подумал я. — Разлучила». Я ушел из сквера. Шел быстро, по-деловому, как будто меня ждали неотложные дела.
Дело вскоре подвернулось: я увидел пшенку ЛБ и побежал за ним. Такие у нас традиции: когда мне попадается пшенка в одиночку, я за ним бегу. ЛБ оглядывался и, наверно, удивлялся, почему это я до сих пор его не догнал, — я же самый быстроногий в классе. Но мне не хотелось его догонять, я бежал ради традиции. Пшенка скоро выдохся и перешел на шаг, я сделал вид, что тоже выдохся. Тогда пшенка остановился и стал корчить рожи. Эти пшенки от беспомощности к наглости переходят мгновенно. Я вытащил из кармана жвачку, ту самую, итальянскую, и бросил ему. Мне пшенки всегда нравились, хоть они и относятся к моим недоброжелателям. ЛБ подобрал жвачку. Вот кролик. Хоть бы спасибо сказал. Но он лучше придумал: что-то вытащил из кармана и тоже бросил. Я подобрал — кусочек дорожного сахара в упаковке. Пшенка побежал дальше. Точно: кролик. Я наблюдал за ним, пока он не вбежал в парадное дома, где живет пшенка АИ, — там они все собираются. Сейчас будут жвачку делить.
Я съел сахар и опять быстро зашагал по улице. Опять у меня была походка очень занятого человека. Несколько раз я принимался думать о том, зачем это мне понадобилось дарить пшенке последнюю свою жвачку. Мне эти жвачки нелегко достались. Целая переписка была с моим двоюродным братом Генкой. Но меня это почему-то не очень беспокоило.
Потом я заинтересовался своими ногами: куда они меня несут?
Они привели меня к дому Чувала. Я почти уверен был, что Чувала дома нет: он целыми днями околачивается у Хиггинса. Но я все же решил зайти к нему — посмотрю, как человек живет. Квартира Чувала на седьмом этаже. Я понял, почему Чувалу так нравится рисовать крыши: из окон только крыши и видны были — покатые, плоские, черепичные, железные, антенны, трубы, чердачные окошки; я и двух кошек приметил — на солнышке грелись. Я начал путешествовать по этим крышам, как тот чудак в кроссовках, которого рисует Чувал. Я перепрыгивал с крыши на крышу, полы моего фрака развевались Дербервиль резвился. Чувала дома, конечно, не было. Нужно было уходить. Но мне захотелось посмотреть рисунки Чувала. Теперь интересно было взглянуть на нарисованные крыши. Я сказал об этом маме Чувала. Она обрадовалась и дала две папки. В папках оказались совсем другие рисунки — не крыши. Разное было нарисовано, но чудак в кроссовках попадался часто. На одном рисунке он ехал верхом на ослике; мимо проносились машины, в небе реактивный самолет — еще быстрей, а он себе ехал на ослике и, наверно, думал: «Ах, хорошо!» Я заметил, что на каждом рисунке дорога какая-нибудь — асфальтированная, или проселочная, или тропинка; на одном рисунке только с краю кусочек дороги был, а остальное — деревья и небо в облаках.
Во второй папке были портреты: маму свою Чувал много раз рисовал, был там портрет одной нашей учительницы, Ксении Владимировны. Чувал любит с ней поговорить на переменке. Я свой портрет увидел! Потом еще один и еще всего их семь было. Три портрета изображали Быстроглазого: что-то я высматривал, что-то замышлял. Три портрета — Дербервиля. До сих пор не могу понять, как Чувал обо всем догадался: и как Дербервиль в любимом кресле сидит, и как трубку свою любимую курит, и фрак был такой, какой Дербервиль любит носить, только на одном портрете неточность была: перстень на безымянном пальце Дербервилю пририсовал — Дербервиль терпеть не может перстней. «Подслушивает он меня, что ли?» — подумал я. Но самым удивительным был седьмой портрет: не Дербервиль, не Быстроглазый, но точь-в-точь я. И знаете где? На крыше! И на ногах кроссовки! Сидел этот не Дербервиль, не Быстроглазый, но похожий на меня на краю крыши, свесив ноги, и вслушивался, не раздастся ли дудение детского шарика. «Умеет мысли читать! — решил я. — Ай да Чувал!»