Прозрение Аполлона - Владимир Кораблинов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, гость сидел, молчал. Молчал и изумленный Аполлон. Агния попыталась было светски пролепетать что-то насчет холодной весны, что-то насчет трудностей жизни и уплотнения («Ах, извините, Корнелий Иваныч, за утреннее неглиже, но мы сейчас живем в таких кошмарных условиях!»), но академик и глазом не повел. Сидел, дремал. Затем, опять-таки с тем же скелетным скрипом, встал, еще раз сунул ладошку в Аполлонову лопату и, не сказав, а прошелестев: «Примите, дорогой коллега, нашу искреннюю благодарность… от всей семьи…» – ушел, оставив Коринских в полном недоумении.
Агния Константиновна, склонная ко всякой чертовщине, визит этот представила даже чем-то являющимся выше человеческого понимания, чем-то из мира потустороннего. В самом деле, целых десять лет жили бок о бок, ни разу не заходил и вдруг – пришел! «Пришел, осиянный, как ангел, – декламировала она, – светильник на башне зажег…»
– К чему бы это, Поль? А? К чему бы? И какая благодарность? За что?
Аполлон отвечал грубо и глупо:
– К дождю, сударыня, к перемене погоды… В Шальновку пора академику.
И, разевая заросший волосами рот, захохотал, давая жене понять, что плевать он хочет на потустороннее, а дело в том, что спятил академик, десятый десяток идет, не шутка!
Шальновкой называлась деревня, в окрестностях которой находилась психиатрическая лечебница. Нехитро шутил профессор, сплеча.
Но когда вслед за академиком один за другим пошли визитеры: томный, жеманящийся, как старая девка, Иван Карлыч Гракх, розовый купидон Благовещенский, профессор Икс, – сделалось ясно, что нет, тут вовсе не Шальновка, тут что-то другое, значительное, нешуточное.
Все почтительно и даже, пожалуй, восторженно жали Аполлонову руку, все что-то такое лестное говорили о его гражданской отваге, о том, что его благородный поступок достоин всяческого уважения, и прочее, и прочее…
Агния суетилась, угощала визитеров чаем, украдкой поглядывая на мужа, спрашивая глазами: «Что это? Что это?» А тот сам ничего не понимал, ошалело раскланивался, хмурился, судорожно прикидывал в уме, какая же это их муха укусила, что так вот, вдруг, сразу пожаловали с изъявлением своих чувств… В косматой беспокойной голове профессора начинал зверь шевелиться, мелькнуло подозрение: а не насмешка ли? Не глупая ли и оскорбительная мистификация, за которую не кланяться, не чаем угощать, а морду – черт возьми! – морду бить надо?! Но ведь и этак, ни с того ни с сего, за здорово живешь не полезешь же на всех медведем, еще глупее получится…
И он, решительно подавив в себе «зверя», но довольно плохо скрывая раздражение, спросил:
– Но позвольте, позвольте… в чем, собственно, дело, господа?
– Ка-а-ак?! – поднимаясь на цыпочки, воскликнул розовый Благовещенский. – Так разве вы не знаете, что Оболенский выпущен из Чека, и в этом деле, разумеется, ваш протест сыграл первейшую роль! Вы, батенька, первым из ученого мира заговорили с ними во весь голос… Исполать вам!
Нет, Аполлон ничего этого не знал. Он, сказать по правде, и думать-то позабыл о каком-то ничтожном Оболенском. А ежели и пошумел тогда в Чека, так во все не из-за шаркуна Оболенского, которого откровенно презирал, а из побуждений опять-таки чисто принципиальных….
Прошел день, другой, неделя прошла, и снова зашушукались в притихшем было профессорском корпусе. На этот раз речь шла о том, что дерзким и буйным своим поведением в Чека Аполлон привлек пристальное внимание этого страшного учреждения не только к своей персоне, но и ко всему профессорскому корпусу, что на него, на Аполлона-то, уже и соответствующая папочка заведена, что дело его решенное, а что он еще до сих пор не арестован, так это просто хитрейшая уловка чекистов: высмотреть, с кем из ученых собратий якшается профессор, а тогда уж и прихлопнуть всех, разом…
Тревога, ожидание беды прочно поселились в уплотненных квартирах профессорского корпуса. В сумерках ученые, крадучись, захаживали друг к другу, шепотом, с оглядкой передавали новости и слухи, охали и сожалели, что так легкомысленно поддались чувству; осуждали теперь Аполлона Алексеича за неосторожное выступление: эка, нашел, где распинаться, перед чекистами! В лоб попер, простофиля… Теперь как бы на всех не отозвалось. Вот ведь как обернулось! Стоял профессорский корпус, стоял, как твердыня, как крепость неприступная, от всего мира отмежевавшись незримой стеной ученого жречества, все бури, все политические шквалы проносились мимо – и вот вам, извольте, вдруг…
Неприятно, конечно, что этот горлопан Аполлон привлек к профессорскому корпусу столь опасное внимание, но тут, как на грех, еще и свои, семейные передряги обнаружились в избытке: Лизочка Благовещенская, приват-доцента дочка, снюхалась-таки, извините за выражение, с красноармейским командиришком, не то киргизом, не то калмыком… Третьего дня, честь честью, окрутились в загсе, пришли к приват-доценту, поставили его перед совершившимся фактом: «Вот это, папа, мой муж Сулеймен Ишимбаев… И, пожалуйста, без мелодрам и трагедий, нынче вам не старый режим…» А Сулеймен-то и двух слов по-русски путем связать не может, во всю скуластую азиятскую рожу, от уха до уха ухмыляется: «Пожалиста, жолдас папа, пожалиста!» Было, было от чего сойти с лица вечно розовому Благовещенскому!
У Гракха Ивана Карлыча и вовсе семейная драма: Леон, служитель его, вступил добровольно в Красную Армию, сделался ординарцем у хлыщеватого адъютанта и состоял при нем не только в служебное, дневное время, но также и ночевал в адъютантовой квартире… Таким образом, к опасению Гракха, что притянут в Чека по Аполлонову делу, прибавились еще и сердечные переживания. Он даже плакал по ночам в своем будуаре, а этот наглец Леон весело разгуливал в богатырском шлеме, посмеивался, посвистывал, каналья, и было, видимо, ему начхать на страдания старого своего друга, на Иван Карлычевы сиротские слезы…
Академик же Саблер ровно через неделю после знаменательного визита помер, был с превеликим почетом похоронен на лютеранском кладбище, и никаким чекистам взять с него было уже решительно нечего.
Слухи о том, что «заведена особая папочка» и что арест неминуем, до самого Аполлона Алексеича едва ли не в последнюю очередь, но все-таки докатились. Профессор принял их довольно спокойно, он только поморщился, ожидая слез и обмороков жены, ее шумной истерики с упреками, мигренью. Но ничего такого не случилось: Агния притихла, словно бы съежилась, ушла в себя, замерла. Часто испуганно глядела на крохотную иконку Саровского чудотворца, беззвучно шевелила губами, молилась. В ее заветной тетради появилась такая запись: «Господи, сохрани Поля, ты знаешь, как он беззлобен, огради его от страшных подземелий Чека». А Рита повела себя неожиданно легко. Она сказала: «Ну, ты молодец, ей-богу! Не чета всем этим вашим ученым недотыкомкам… Всегда уважала тебя за смелость, за способность мыслить самостоятельно!» Она засмеялась и звонко чмокнула отца в заросшую дремучей бородищей щеку.
Но самым удивительным во всей этой почти анекдотической истории было появление в Аполлоновой квартире товарища Лесных, секретаря партийной ячейки института. Он пришел под вечер и вроде бы по делу, насчет пустующего опытного поля: не раздать ли землю горожанам под картошку, земля отличная, а ведь люди голодают…
Сидел, не раздеваясь, лысоватый, в стареньком, подпоясанном солдатским ремнем демисезоне; говорил негромко, медленно, стараясь поточнее подбирать слова. Его часто кашель бил, он прерывал разговор и бухал долго, привычно, а откашлявшись, вытаскивал откуда-то из недр пальтишка круглый, с притертой пробкой, красивого оранжевого цвета пузырек и деловито, аккуратно сплевывал в него мокроту.
Покончив с делом, погоду побранил, посетовал на холодную, затянувшуюся весну. Затем про завод вспомнил: да, стоит строительство, пятый месяц стоит, ни с места… «Ну что поделаешь, война. Вот прогоним генералов, тогда…»
Аполлона Алексеича начинало корчить, он страх как не любил пустопорожних разговоров, ему их и от домашних хватало. Понимал, что советоваться насчет раздачи земли, насчет погоды – это только предлог, что товарищ Лесных не о том хочет разговаривать, и прикидывал: о чем же? Что вдруг понадобилось от него партийному секретарю? Неужто пожаловал ему, профессору А. А. Коринскому, преподать урок политграмоты? Поучать?! Воспитывать?! Организовывать?!
Товарищ Лесных сидел, задумчиво поглаживая ладонью скатерть. Аполлон Алексеич как бы в рассеянности постукивал волосатым кулачищем по коленке. Часы тикали. За окном, гулко топоча, прошли солдаты. Горластые вороны галдели, гнездясь на ночь в корявых сучьях голых тополей. За ширмочкой у профессорши что-то вдруг упало, зазвенев. Аполлон удивленно покосился, – что за черт, там же никого не было: Агния, как только появился товарищ Лесных, оделась, ушла погулять (она терпеть не могла мужниных деловых разговоров), кузен с утра валялся в кабинете, читал растрепанный том «Юлиана Отступника»… Аполлон Алексеич вспомнил вздорные и туманные рассуждения жены о самостоятельной жизни вещей, о тайнах, сокрытых внутри нашей домашности: как будто бы у самого мелкого, пустякового предмета бывает такой таинственный час, когда…